Но отсюда вытекает еще и следующее: если даже Гердер и хвалил Карамзину фоссовский перевод «Одиссеи», то все, что говорится в записи беседы с Гердером об «Одиссее», все же вовсе не относится к этому переводу: ведь примеры, какие приводит Карамзин из «Одиссеи», возникают в тексте «Писем русского путешественника» не ранее, чем через 14 лет после беседы — о царевнах, которые ходят по воду. Странным образом Андрей Николаевич Егунов, упрекая Карамзина в незнании Гомера, сам забывает, что гомеровские царевны так-таки ходят воду, пусть и не все: девица с кувшином в руке, какая встретилась спутникам Одиссея в злосчастной стране лестригонов (10,105,110), была все же дочерью царя, пусть даже и царя-людоеда. Карамзин в какой-то мере знал Гомера, но к 1803 г. мог читать «Одиссею» в самых разных переводах — немецких, французских, наконец в русском прозаическом переводе 1788 г. В пользу чтения Фосса не говорит ровным счетом ничего, а некоторые обстоятельства говорят против него (о них — несколько позднее).

Однако нерешительности Карамзина в отношении именования греческих богов соответствует и более общая в его случае нерешительность, — так сказать, нерешительность культурно-исторического плана. И эта нерешительность — не только Карамзин, но только Карамзин так и не сумел преодолеть ее.

Дело в том, что когда мы представляем себе 2-ую половину 18 века, то нам кажется, например, что наше со-размерение поэтических величин Гомера и Клопштока было ровно так же очевидно и для людей той эпохи. Правда, большинство из нас никогда не читало Клопштока, а позаимствовало свое суждение о нем из историко-литературной традиции. Для нас Клопшток скучен и нечитаем, и он бесконечно меньше Гомера и едва ли сопоставим с Гомером или с Вергилием. — Далее, зная о том, как вся эпоха устремляется в сторону Гомера, к гомеровской подлинности, зная о том, что в конце века Гёте почитал бы за честь слыть одним из «гомеридов», мы думаем, что таково было и общее расположение всей второй половины века.

Но это далеко не так! И не приходится искать пример более выразительный нежели следующий. 18 января 1774 г. Фридрих Леопольд фон Штольберг пишет Фоссу, — как замечательно, что мы остаемся всё в своем кругу! — «Признаюсь, я думаю, что Гомер превосходит Клопштока в возвышенном, Клопшток же Гомера — в прекрасном. Никто не жалуется на темноту Гомера, но многие — на темноту Клопштока. Я не думаю, что в «Мессии» Клопштока есть какие-либо темные места, но не мог ли бы он быть порою попроще?»[11].

Вот какая достойная всяческого уважения робость проявлена тут Штольбергом! Эпоха заворожена Гомером, но она же заворожена Клоппгго-ком, — да еще как! — и может случиться так, — для нас перспектива немыслимая! — что Гомер только приоткрывается через Клопштока, и приоткрывается под сенью Клопштока, уже хорошо усвоенного и принятого очень близко к сердцу!

А не было ли это так для Карамзина! Это мы сейчас проверим.

Что Карамзин в юности был заворожен Клопштоком, не подлежит никакому сомнению. Был ли он так же заворожен Гомером? Скорее, следует сказать, что он положил свой глаз на Гомера, уже зная — из разных источников, — каково значение Гомера в европейской культуре.

Клопшток же вызывает у Карамзина разнообразные проявления сентиментального жеста, — а ведь в этом-то все и дело! В самом крайнем, но и самом показательном случае Клопшток — и так не только у Карамзина! — он удостаивается той редкой чести, чтобы весь глубоко воспринятый смысл его творчества собирался в его имя: имя поэта как знак и держатель смысла всего его творчества!

Вот примеры из произведений Карамзина:

1) в стихотворении 1787 г. «Поэзия» читаем:

Так старец, отходя в блаженнейшую жизнь,

В восторге произнес: о Клопшток несравненный!

Еще великий муж собою красит мир —

Еще великий дух земли сей не оставил.

Но нет! Он в небесах уже давно живет —

Здесь тень мы зрим сего священного поэта[12].

2) «<…> эфирную радость — радость, какую могут только чувствовать великие души — воспел Клопшток в прекрасной оде своей Z"uricherSee, которая осталась вечным памятником пребывания его в здешних местах — пребывания, лаврами и миртами увенчанного. Г. Тоблер — говоря о том, как уважен был здесь певец Мессиады — сказывал мне между прочим, что однажды из Кантона Гларуса пришли в Цирих две молодыя пастушки, единственно затем, чтобы видеть Клопштока. Одна из них взяла его за руку и сказала: Ach! wenn ich in der Clarissa lese und im Messias, so bin ich ausser mir! (ах! читая Клариссу и Мессиаду, я вне себя бываю!) Друзья мои! вообразите, что в эту райскую минуту чувствовало сердце Песнопевца! — »[13].

Конечно, это пастушки что надо — они одновременно пришли из кантона Гларус и проистекли из жанра идиллии и каким-то чудом оба истока сложились вместе: жизненное и литературное тут совершенно не различимы!

Эти примеры отсылают нас в д в а конца.

Сначала к роману в стихах Пушкина и к опере Чайковского:

Ах, Ричардсон! Ах, Ричардсон!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже