Если угодно, в этой погруженности в природу[17] — некоторое ограничение русской философской лирики, и, напротив, по всей видимости, редко переходит она на другой край — туда, где философское, мысль, берет верх над поэтическим, лирическим, над ведением, туда, где сначала — мысль, а образно-поэтическое — остаток и средство выражения. Но это не мешает тому, что русская философская лирика в своем развитии тяготеет, подобно части поздней гётевской философской поэзии, во-первых, к утверждению, во-вторых, к тому, что мы назвали «хоровой лирикой». К утверждению, значит — к утверждению незыблемой истины. Конечно, утверждение истины в формах лирики — это всегда и сам путь к истине; то, что для философии, — тезис («Бытие вечно»), — для лирики еще и искание и, конечно, утверждение, даже исповедание веры; даже если это философский тезис, то он предоставлен стихии, он как лодка на гребне волны, не безусловность высказывания — главное в нем, а то, что высказывание оживает, обретает жизнь в людском слове, становится чьим-то высказыванием, становится «моим» и «нашим». Русская философская лирика, с таким уточнением, есть по преимуществу поэзия утверждения истины — истины, творящейся в природе и почерпаемой в природе. По замечанию Е. А. Маймина, «Тютчев любил природу больше всего в ее целом, но не конкретно, не местно»[18]. Нам следует различить не-конкрет-ность и не-полноту. В поэзии Й. фон Эйхендорфа в передаче природы всегда очень мало конкретных черт, однако создается столь насыщенный образ природы, который вполне очевидно придает картине природы совершенную конкретность, синэстетическую объемность, — иллюзия, которая для поэзии есть сама правда; случай поразительный и парадоксальный в своей редкостности! Нечто подобное у Тютчева: «Природа в поэзии Тютчева характеризуется не только своей жизненностью, но и тем, что она возвышенна, что она исполнена высшего, философского интереса и значения»[19]. Символика и живая природа взаимопроникают друг друга — тютчевское стихотворение «День и ночь».
Е, А. Маймин обращает к поэзии любомудров старый упрек — в «заданности» поэтических идей, в чем повинна их творческая установка и «догматизм их художественного мышления»[20]. Вероятно, это в самом общем смысле справедливо — но все же не до конца. Нельзя оторвать любомудров от Тютчева, от тютчевского типа поэтического творчества-мысли: чт0 «задано» в его «Дне и ночи»? Природа — или метафизика дня и ночи? У любомудров, если не говорить о поэтических неудачах, всегда возможных, поэзия идет не от философской идеи в тезисной форме, не от чистой мысли: если им что-то «задано», то не идея, а мысль-образ, образ-идея (можно было бы оказать — навязчивая образ-идея), космическая картина бытия, изначально поэтически-восторженная, в которую они, как поэты, верят, в которой себя убеждают. Это сопоставимо с положением, в котором находился Гёте как создатель «мировой души»: космические образы-идеи творящегося мира были ему «заданы», но при том отнюдь не подсказаны и не навязаны Шеллингом как что-то стороннее. Нечто подобное у любомудров. Нечто подобное у позднего Федора Глинки, поэта, подлинное значение которого открывается только теперь:
Я слышал музыку миров!..
Луна янтарная сияла Над тучных бархатом лугов,
Качаясь, роща засыпала……
Прозрачный розовый букет (То поздний заревой отсвет)
Расцвел на шпице колокольни,
Немел журчащий говор дольний…
Но там, за далью облаков,
Где ходят флотами светилы,
И высь крестят незримо силы, —
Играла музыка миров……[21]
Философская идея сопряжена с пейзажем, конкретно, ясно и наглядно переживаемым. У А. С. Хомякова в позднем стихотворении «Помнишь, по стезе нагорной…»[22] — картина грозы, заката, восхода Солнца, и картина эта перерастает в культурно-философский образ обновления, грядущего с Востока. Конкретное насыщается общим, хотя очевидно и то, что картины природы наперед поэтически согласованы с широкими выводами философского свойства.