Опыт показал, однако, что отказа от ряда методологических посылок было еще недостаточно для преодоления дуализма в культурном опыте. Что Э. Штайгер — замечательный теоретик, с этим сейчас никто не будет спорить; но очевидно и то, что он — теоретик нормативно мыслящий, но такой, который попросту прилагает к любым явлениям литературы одни и те же понятия и методы, что было бы наихудшим вариантом, но такой, который полагает извечными определенные категории поэтики, отвечающие поэтическим прафеноменам, — таковы, например, эпос, лирика, драма. Это — обратное тому, к чему стремится историческая поэтика. Нетрудно убедиться в том, что рассуждая о сущности эпоса, лирики, драмы и т. д., Штайгер переносит эстетический опыт своего поколения на всю поэтическую историю в целом и этот весьма ограниченный опыт делает критерием ценности всякого поэтического творчества. Это не мешает тому, что суждения Штайгера отмечены классической основательностью. Итак, с одной стороны, он на каждом шагу поступает так, как всякий литературовед, стоящий на страже своей односторонности и возводящий свою позицию в ранг догмы, но, с другой стороны, он же, благодаря ясности и эстетической тонкости своего опыта, создает аналитически ценные исследования, которые открывают действительные возможности живой, недогматической, но тогда уже подлинно исторической поэтики. Штайгер (или кто-либо из подобных ему литературоведов такого направления) — словно символ открывшихся, но закономерно не осуществленных возможностей поэтики.
Выше обрисован как бы низ и верх схемы, которая показывает методологическую разобщенность в западном литературоведении и вместе с тем демонстрирует, почему в ней нет места для собственно исторической поэтики. Последняя тут скорее явится как контрастный образ или, как в случае со Штайгером, от ясного ощущения того, насколько хорошо очищено пространство исследований от школьной, догматической, антиэстетической поэтики. Однако сам «верх» схемы дифференцируется многократно и многообразно — «верх» как бытие самоценной идеи и ее истории. И в рамках самой «истории духа» исторический аспект не только постепенно разрушался и уничтожался, как это было в аналитических школах интерпретации, которые берут только, так сказать, «пробы» исторического, как это далее было в феноменологии, которая в некоторых своих направлениях решительно отмежевывается от истории (Роман Ингарден). В рамках наук о духе происходило и развитие иного рода. Одна из линий развития привела от В. Дильтея к современной герменевтике, обогатившейся попутно рядом других идей. Сама герменевтика распалась теперь на разные направления; Г.-Г. Гадамер, ныне здравствующий классик герменевтики, безусловно синтезировал в своей теории идущие с разных сторон импульсы (иногда он представляется «суммой* Дильтея и Хайдеггера). То, чем вообще занимается герменевтика, это не филология и не поэтика, а куда шире — теория и история культуры в целом. Герменевтика лишь активно применяется к истории литературы. Но сама по себе она отнюдь не обогащает историзм как принцип познания, напротив, в современных условиях на Западе скорее происходит обратный процесс, когда даже широкое культурное сознание, а вместе с ним, с заминками, и наука утрачивают ощущение исторического измерения, смысловой дистанции, разделяющей нас с явлениями прошлого, многообразной опосредованное™ всего того, что пришло к нам из истории. Тогда история обращается как бы в непосредственное окружение человека и становится сферой потребления, где каждый заимствует, причем без затраты внутренней энергии, без сопротивления материала, все, что придется ему по вкусу. Такова культурная тенденция наших дней, тенденция, чреватая самыми неожиданными последствиями; герменевтика же, одна из задач которой несомненно состоит в том, чтобы прочертить все те линии
IV
Отбрасывая подобные крайности нарочитой герменевтической вседозволенности, можно сформулировать то, что благодаря опыту герменевтических исследований становится более ясным как задача исторической поэтики.