Механика порождения слова «нигилизм» во второй фазе ясна — как бы наперед. Зато тем менее ясна она в первой фазе, коль скоро таковая осуществляется как бы вслепую, без всякой уверенности в себе, без самоуверенности, путем своего рода экспериментов с человеческой личностью, толкуемой и толкующей себя, путем опробования того, чем бы она могла стать и как она могла бы разуметь себя, путем разных художественно-мыслительных экспериментов. Дальновидным среди авторов конца XVIII века стали интуитивно ясными дальние перспективы совершавшегося переворота внутри культуры — то, что мы сейчас назвали бы переходом от первой фазы ко второй: основывая все свое на себе, и только на себе, в неэксплицированном виде совершая при этом известные логические операции (чувство есть мое чувство, и только), человек осуществляет при этом отрицание всего не-своего — такого не-своего, которое служило бы ему опорой, фундаментом, задающей меру высшей и подлинной реальностью. Тут «метафизическая» основа всякого эгоизма в культуре рубежа XVIII–XIX веков, эгоизма теоретического и практического, всех тех эгоистических и эгоцентрических образов, какие, еще памятны нам, — от Эдуарда Альвиля из романа Ф. Г. Якоби[6] и до нашего Евгения Онегина[7] и далее — все сплошь персонажи, которые на своем опыте постигли и догадались, как и почему удобно вращаться вокруг самого себя — еще до того, как могли бы узнать о том из некоторого общечеловеческого обоснования такой позиции — со ссылкой на самоочевидность того, что должно быть именно так. Все такие персонажи — это оказавшиеся в сетях, расставленных историей, себялюбцы, личные эгоисты, павшие жертвой своей интуиции и своего неведения относительно того, чт<5 разыгрывается в истории, не подозревающие о том, что на самом деле эгоизм обосновывается куда глубже и последовательнее, — правда, без столь непосредственных выгод для вращающейся вокруг себя личности; теории эгоизма середины XIX века, например, герцеыовская теория разумного эгоизма — это столь же необходимые реплики на предоставляемые историей новые возможности, реплики, существенно отличающиеся от локальных проб в духе Альви-ля, Рокероля или Онегина.
Коль скоро первая фаза давала такие рефлексы в области личного самопонимания и все-таки без ясного знания чего-то существенного, коль скоро она протекает больше «внутренне», среди предчувствий и предвидений, то порождаемое тут слово «нигилизм» отличается особой пестротой: «чт0» этого «нигилизма» — почти всегда разное. Однако в этой пестроте легко вычленяется то, что маркирует самую точку поворота. Это И. Г. Фихте с его метафизикой Я и He-Я и Жан-Поль, т. е. немецкий писатель Иоганн Пауль Фридрих Рихтер (1763–1825), который показал то, что можно было бы назвать экзистенциальным аспектом сводимости метафизики к отношениям Я/Не-Я, показал, иными словами, философскую «нечистоту» подобных понятий: они, с точки зрения Жан-Поля, не имеют права на то, чтобы претендовать на должную отвлеченность, а метафизическое Я, по его убеждению, неизбежно притязает на любое конкретное «мое Я», задевает его и ставит в позицию солипсизма относительно мира. Все это Жан-Поль показал на основании своего личного опыта мысли — благодаря тому, что совершенно по-новому испытал «ничтожность» человека: человек «ничтожен» не потому, что есть нечто несоизмеримо великое, например, небо и Бог, но потому, что вдруг сделалось мыслимым то, что человек, может быть, замкнут в своей «посюсторонности» и ничего иного в мире, высшего и потустороннего, просто нет. Как принадлежащий этому только материальному миру, человек обречен вечной смерти.
Тем самым та ситуация, которая метафизически схватывается Фихте, получает у Жан-Поля двойной рефлекс:
1) обезвоживание мира, смерть Бога — как внезапность, разражающаяся посреди мира, — и сопутствующий ей психологический шок (собственно, шок мыслимости того, что раньше, вот только что, было абсолютно не мыслимым);
2) сатирическая критика фихтеанского эгоцентризма, как бы возвращаемого назад в сферу эмпирически-человеческого и жизненно-конкретного, — однако сейчас пора сделать упор не на жан-полевской сатире, не на «осмеянии» заблуждений Фихте, а на конструктив* ной стороне жан-полевской критики фихтеанства, на ее глубоко экзистенциальной продуманности и прочувствованности.
Есть еще и третий рефлекс той же ситуации, однако он уступает первым двум по важности, — в своей «Приготовительной школе эстетики» (1804–1805) Жан-Поль некоторых из современных ему писателей (из лагеря, позднее названного «романтическим») именует нигилистами. Таким образом, в самых важных и общих случаях Жан-Поль вовсе не пользуется словом «нигилизм» — зато там выплывает слово «уничтожение» (Vernichtung) — и переживает (как последнее слово) умершего либо никогда не жившего бога; когда же Жан-Поль прибегает к слову «нигилизм», то оно отличается относительно более частным характером, пусть для истории самого слова и достаточно значительным.