Смерть Сен-Лу сильней опечалила Франсуазу, чем смерть Альбертины. Она безотлагательно взялась за роль плакальщицы и перебирала воспоминания о покойном в причитаниях, безутешном погребальном плаче. Она кичилась своей скорбью, ее лицо высыхало и она отворачивая голову лишь тогда, когда я случайно выказывал свое горе; ей хотелось сделать вид, что она ничего не заметила. Ибо, как натуру нервическую, нервозность ближних, вероятно, слишком похожая на собственную, ее раздражала. Теперь она охотнее давала понять, что у нее слегка шею поламливает, голова кружится, что она ушиблась. Но стоило мне упомянуть о какой-нибудь своей болезни, и к ней возвращалось стоическая степенность, она делала вид, что не слышит. «Бедный маркиз», — говорила она, хотя и не могла удержаться от мысли, что он предпринял, наверное, и невозможное, чтобы остаться в тылу, и, раз уж призвали, чтобы избежать опасности. «Бедная мать, — говорила она о г-же де Марсант, — как она, наверное, плакала, когда узнала о смерти своего мальчика! Если б она только могла на него посмотреть, но, наверно, лучше, чтоб она его не видела, а то ведь ему нос разнесло пополам, всего разворотило». Глаза Франсуазы увлажнялись, но сквозь слезы пробивалось жестокое любопытство крестьянки. Наверное, Франсуаза искренне сострадала г-же де Марсант, но ей было жаль, что она не знает, во что эта скорбь вылилась и не может натешиться зрелищем и печалью сполна. И поскольку ей все-таки нравилось поплакать, и чтобы слезы не остались незамеченными мною, она всхлипывала, заходясь: «Вот уж выпало мне на долюшку!» Она жадно выискивала следы горя на моем лице, и я говорил о Робере суховато. И, быть может, из духа подражания, потому, что она слышала, что так говорят, ибо в буфетных, как в салонах, бродят свои клише, не без удовольствия, впрочем, беднячки, она повторяла: «От смерти-то его денежки не спасли, умер, как все, и больше они ему не пригодятся». Дворецкий обрадовался возможности и поведал Франсуазе, что, конечно, это печально, но почти не важно наряду с теми миллионами, что постоянно погибают вопреки усилиям правительства скрыть эти факты. Но на этот раз дворецкому не удалось растравить скорбь Франсуазы, как он уже было рассчитывал; последняя отрезала: «Ну, это правда, что они тоже умирают за Францию, но я-то их не знаю; а всегда больше трогает, когда это люди-то знакомые». И Франсуаза, любившая поплакать, добавила: «Вы посмотрите и скажите мне, если о смерти маркиза напишут в газете».
Робер задолго до войны грустно говорил: «Давай обо мне не будем — я обречен». Намекал ли он на порок, успешно им доселе ото всех скрытый, силу которого он, только узнав его, быть может, преувеличивал, подобно детям, вкусившим любви, или даже до того, испытавшим удовольствие в одиночестве, которые думают, что, как растениям, им придется умереть тотчас после того, как они рассеяли свою пыльцу? Может быть, это преувеличение также объяснялось, — для Сен-Лу, как для детей, — представлением о грехе, с которым еще не сжились, совершенно новым ощущением, почти ужасная сила которого вскоре пойдет на убыль? Или же у него было, — подтверждаемое, если в том была нужда, довольно ранней смертью отца, — предчувствие преждевременной кончины? Конечно, в такие предчувствия сложно поверить. Но похоже, что и смерть подчиняется действию каких-то законов. Наверное, дети умерших слишком поздно или слишком рано почти поневоле обречены погибнуть в те же года, первые — влача до сотни немощи и неизлечимые болезни, вторые — несмотря на счастливое и бодрое существование — сраженные к неотвратимому, раннему сроку столь своевременной и случайной болезнью (определенные глубокие корни которой, возможно, заложены в их темпераменте), что она покажется нам лишь необходимой формальностью для осуществления конца. И вполне вероятно, что сама по себе преждевременная смерть, — как смерть Сен-Лу, до такой степени, впрочем, обусловленная его характером, что я и не счел нужным говорить об этом особо, — была в какой-то мере предопределена заранее; известная богам, неведомая людям, она была приоткрыта наполовину неосознанной, наполовину осознанной печалью (и на этой последней стадии о ней рассказывают другим с той искренностью, что встречается при предсказании несчастий, которые, в глубине души, мы надеемся избежать, — однако не менее от того неотвратимых), неотделимая от того, кто ее несет, кто постоянно в глубине души ее чувствует — как родовой девиз и роковое число.