— Однако ошибся я в себе. В одну ночь убег в Россию, не простился с женой, сыном. Земляк беглый забрел и самустил. Три года я до него слова русского не слыхал.
Хромыкин заскрипел зубами:
— Ты, дорогой товарищ Игонин, объясни Ивану Федорычу про свои немецкие манишки-галстучки.
Хромыкин повернулся к Безуглому:
— Он у нас, Иван Федорыч, совсем было склонился к буржуазному классу. Мы его всей ячейкой брали в работу, сдергивали с него немецкую сбрую.
Улитин сплюнул сквозь зубы и сказал:
— Хромыкин у нас хоть и в коммунистах ходит, а в политике, можно сказать, зеленого от желтого не отличает.
Обида затрясла у Хромыкина нижнюю челюсть.
— Я, гражданин Улитин, твою хромоту на правую ножку давно заприметил, хоть ты и первый книжник. Растолкуй мне, неграмотному партейцу, какая у человека политика получается, если он в своем одноличном хозяйстве начинает водопроводы налаживать, сортирчики утеплять.
Безуглый взял Хромыкина за плечи, усадил его на скамью.
— Товарищи, давайте условимся не прерывать Фому Ивановича.
Игонин точно не слышал нападок Хромыкина. Он сидел спокойно, подперев голову. Голос у него был ровный. Лицо неподвижно. Глаза, как у слепого, бесстрастны. Игонин напомнил Безуглому слепца-сказочника Гаврилу. Он его видел и слушал в двадцать первом году на пасеке у Андрона. Гаврила был родным дедом Игонина. В сумерках внук показался Безуглому обритым стариком.
— На родину я угодил к самой Февральской революции. Слышу, царь с семейством заарестован. Я в Питер, в полк, и добиваюсь наряда к дворцу. Опять стою в Царском Селе и вижу — полковник Романов лопаткой лед с панели скалывает. Врешь, думаю, будет твоя дочь моей. Хоть и бывшая царевна, а все-таки лестно.
Поехал я с ними в Тобольск, в Екатеринбург. Татьяна у них за главного ходока по всем делам. Нужно царю вино или царице сладости какие — она к караульному начальнику. Отказу им в продуктах никакого. Однова заявился Белобородов. Татьяна спрашивает: «Вы кто такой будете?» Он ей отвечает: «Председатель областного Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов». Она смотрит на него. На глаз бойка была деваха. «По-старому вы, значит, генерал-губернатор?» Он смеется и говорит: «В чем у вас надобность имеется?» Она высказывает: «Газеты нам надобны». Посулил он ей «Правду» и «Бедноту» и ушел в канцелярию.
Первого мая загуляли по городу демонстрации. Романовым слыхать и музыку, и песни, а увидеть ничего не возможно. Окна у них за высоким забором. Татьяна моя, смотрю, на подоконник, на цыпочки, вытягивается в нитку и объясняет: «Красная гвардия идет. Детей на автомобилях везут». Николай, вдруг, слышу — спрашивает ее: «Какой у них праздник первого мая?» Никому бы не поверил, что царь не знал дня Интернационала. Она между тем скоренько, ровно ученица урок затвержонный, вычитывает ему: «Первое мая — международный праздник труда.
В этот день рабочие всех стран выходят на улицу с красными флагами». С того разу у меня глаза больше стали. Вот, думаю, они какие, цари-то настоящие, без прикрасу. Вышел он после на двор дрова пилить с учителем-французом. Мне и глядеть на него с души воротит. Сам себе дивлюсь, как раньше не видел, что личность у него совершенно скудоумая. Не мог я долго в толк взять, почему люди самого обнакновенного рыжего человека в зеленой гимнастерке почитали за земного бога.
В дверях царских комнат были прорезаны окошки. Занавески задергивались утром на десять минут и вечером на десять. Из колидору у нас все семейство всегда на полном виду, ровно рыбы сонные в стеклянных банках. Верно говорю, руками, ногами они шевелили, а жизня была в них очень ничтожная. Николай с Александрой словом не перемолвится. С Алешкой тоже все молчком. Сядут оба на пол, ноги раскорячут и цельный день в шашки играют. На полу, конечно, медвежачьи шкуры настланы. Александра губы подожмет и в потолок глядит. Поп у них свой — обедни, всенощные служил. Никто с ним не молился. Так один, бывало, и поет петухом. К дочерям, к фрейлинам допускались с воли два князя. Придут, повздыхают, ногами поширкают, ручки перецелуют и уйдут.