Перед судьями разворачивалась неторопливая, поразительная по душевной высоте и искренности исповедь гражданина и художника, но едва ли судейский генеральский «триумвират» мог подняться на эту высоту вслед за мыслью Бергельсона. Не мог и не хотел. В размышлениях обвиняемого, в его попытке взглянуть па все пережитое, по его выражению, «через лупу», не прощая себе ошибок и заблуждений, судьи расслышали только несколько долгожданных слов о «человеке, носящем национализм в крови». Бергельсон опрометчиво — для атмосферы судилища — назвал «национализмом в крови» многовековую мечту народа о своей, некогда потерянной земле, о родине, о земле обетованной. Чувство естественное и здоровое, которого не убоится ни ирландец, затосковавший по исторической родине, ни эмигрант-армянин, ни татарин, сталинским разбоем отторгнутый от Крыма; в евреях это чувство болезненно обострено сознанием навсегда потерянной земли, тысячелетиями не личной, а именно национальной бездомности.

Фантастическая сцена разворачивалась на глазах у судей и обвиняемых: главный судья учил судей политграмоте, настаивал на том, что он, Бергельсон, «вообще не может быть литератором, если находится вне политики, не отображает какое-то политическое течение.

— Я никакого политического течения не отображал, — сказал Бергельсон.

— Этого не бывает в природе! — воскликнул Чепцов.

Он требовал пламенной любви к советской власти с первого же дня ее существования, а обвиняемый, с опасностью для жизни, держался правды, только правды.

— В моем паспорте, — объяснял Бергельсон, — до революции было написано восемь слов, которых не было ни в одном паспорте людей других национальностей в России. Это слова: „Для предъявления в месте, где евреям жить позволяется“. Это значит, что жить мне разрешается, как еврею, только в черте оседлости. Даже у цыган, а их было гораздо меньше, чем евреев, в паспорте не было этого вписано. Поэтому, уехав в Варшаву, я не мог себя считать изменником Родины…

ЧЕПЦОВ: — Как же вы не поняли, что все ограничения, которые вы терпели при царском режиме, и все неудобства, связанные с различными оккупациями [„неудобствами“ главный судья называет массовые еврейские погромы 1918–1920 годов. — А.Б.], отпали при Советской власти.

Давид Бергельсон не хочет и в малом кривить душой.

БЕРГЕЛЬСОН: — Я хочу сказать, что у меня не успела окрепнуть любовь к родине… — Он имеет в виду отъезд в Варшаву в 1920 году.

ЧЕПЦОВ: — Надо было верить, что все мучения позади и жизнь пойдет вперед, а то ведь что получается: у всякого, независимо от национальности, если он претерпел в жизни, не может быть любви к родине?

БЕРГЕЛЬСОН: — У них могла быть любовь к родине. Родина, как я понимаю, это страна, это место, где ты родился, вырос как равный, у них не было отметки, что все другие — люди, а ты — не человек»[184].

Суд, смысл и назначение которого — в преследовании крови, в осуждении тех, кто не торопится к национальному небытию, вдвойне жалок и ничтожен претензией выступать пропагандистом братства народов. Но Сталин, расправившийся уже не с одним народом страны, нацелившийся на выполнение завещанной ему германским нацизмом задачи «окончательного решения еврейского вопроса», не отказался от привычного набора лозунгов о равенстве и братстве. Гитлер не скрывал ненависти, а Сталин обманывал страну и мир, обманывал так искусно, что миллионы людей еще и сегодня не свободны от гипноза его слов. Страна, во главе которой он так долго стоял, вопреки развязанному им террору, вопреки всем жертвам, в силу здоровых начал, заложенных в народе и человеке, рождала, вырабатывала те ферменты братства, те начала духовной общности и единения, которые шли поверх и мимо сатанинских усилий политического режима.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже