Уже на судебном процессе доктору Шимелиовичу пришлось отбиваться от обвинений в национализме в кадровой политике больницы им. Боткина. Судья напомнил ему показания Фефера на следствии о том, что «в Боткинской больнице, — как он слышал об этом от Михоэлса, — почти нет русских сотрудников». Шимелиович, как ни горько, ни стыдно ему даже в судебном заседании обсуждать подобное, вынужден защищаться. «С того дня, — сказал он, — когда я прочел показания Фефера о продаже им Родины во время поездки в США, он в моих глазах стал преступником. Конечно, ссылаться теперь на покойников Михоэлса и Эпштейна можно легко, но вот факты…»[147] Обнаружив поистине хозяйскую, заботливую память руководителя, привязанность к сотрудникам, Шимелиович после перерыва подал Чепцову именной список руководящих сотрудников Боткинской больницы: из 47 заведующих отделениями 36 — русские: из более чем 40 старших медицинских сестер, а это истинные хозяйки отделений, лишь 2 сестры — еврейки; из 8 заслуженных врачей республики 6 — русские. И это после четверти века руководства больницей Шимелиовичем! Стыдно напоминать об этом, но у суда свои правила: оправдайся!

В затхлости, в сумерках следствия, в атмосфере предубежденности от клеветы не отбиться, никому не доказать, что Боткинская больница — нормальная больница в стольном граде Москве: Шимелиович должен был создать как «буржуазный националист» больницу в соответствии со своими убеждениями.

Потрясенный арестом Гофштейн на первом же киевском допросе винится в поступках, способных вызвать только участие и уважение к нему. Он напоминает о письме академиков Марра и Ольденбурга с просьбой к руководству кабинета еврейской культуры при АН УССР помочь им получить литературу на иврите. «Мы обратились к правительству, доказывая в меморандуме, что сам по себе язык не может быть ни сионистским, ни националистическим…» — сообщил следствию Гофштейн.

В Киеве обошлось, но впоследствии, с переходом в руки допытчиков Лубянки, все ужесточилось. С падающим сердцем, все более робко говорил Гофштейн о пользе изучения древнееврейского языка, пусть только в ученых целях, только немногими. Говорил, как камикадзе, подозревая, что пощады не будет.

Откуда бы взяться пощаде, если расхожий, бытовавший в России язык идиш в представлении следователей Лубянки был тайнописью, хитрым снарядом идеологического терроризма, чем-то вроде правоэсеровской бомбы с «секретом»?

«— По линии еврейского кабинета, — продолжал показания Гофштейн, — мы стали проводить в 1944 году в Киеве и других городах Украины литературные вечера, лекции и доклады… [„националистического характера“, — вписывает в текст протокола бестрепетная рука следователя. — А.Б.]. При еврейском кабинете АН УССР нам удалось создать еврейскую библиотеку и небольшую типографию, где мы печатали книги на еврейском языке и распространяли среди еврейского населения.

— Кабинет, который вы организовали вместе со Спиваком, — вступает председатель суда, — стал центром антисоветской работы?»

Вопросительный знак не смягчает обвинительной категоричности слов судьи. Если естественное воскрешение, восстановление в ряду других структур Академии наук кабинета еврейской культуры подменяется подозрительной, с криминальным оттенком фразой «организовали вместе со Спиваком», ты изначально виноват, ты хитрец с недостойными, преступными намерениями. Главный судья, собственно, не спрашивает Гофштейна, а требует подтверждения, хотя и в вопросительной форме, и, поникая, более всего боясь не рассердить, а обидеть судью частыми отказами от прежних показаний, поэт-философ невнятно бормочет:

«Да… до некоторой степени… Из этого вытекает, наверное, что наша работа имела националистический характер»[148].

Перейти на страницу:

Похожие книги