– Природа?.. – переспросил он. – Уж лучше бог!
От бога еще можно ожидать чего-то разумного... (по крайней мере приятно лелеять такую надежду!) Но природа – что это? Кто ее видел? Где у нее голова? Где у нее сердце? Где у нее глаза?
– Вот они. Это мои глаза. Мое тело. Мое сердце.
Это я и мой ближний.
– Ваш ближний? Будет вам!.. Вглядитесь-ка в него повнимательней!..
Нет, не уходите! Подождите!..
Вошел гость. Молодой человек – толстый, румяный, в синей солдатской шинели. Кукольное, наивное лицо полнощекого ангела с портала буржского собора. Это был приятель Жермена, сын богатого помещика, жившего неподалеку от главного города смежного кантона. Он приехал, в отпуск и прошел пять миль, чтобы навестить Жермена. Молодой человек расцеловался с больным, учтиво поклонился Аннете. И затараторил. Здоровье и жизнерадостность били в нем через край. Он рассказывал об общих знакомых, называя фамилии, звучавшие весело и добродушно, как имена слуг в комедиях.
Товарищи «оттуда». Некоторые из них погибли. Другие были еще живы. Певучий местный говор, с носовым произношением, придавал его рассказам веселый колорит. Гость старался причесать свою чересчур вольную речь ради Аннеты (из уважения к дамам!). Он следил за собой. Разговаривая с ней, он впадал в изысканно любезный тон, елейный и старомодный. Зато, рассказывая пространно и со вкусом о своих – о матери, о сестренке, которую обожал, он опять становился искренним. В общем, он производил впечатление большого ребенка, ласкового, послушного; душа нараспашку.
Когда гость ушел, Жермен спросил у Аннеты:
– Что вы о нем скажете? Мягок, как масло, не так ли? Хоть мажь его на хлеб.
– В нем все без обмана, – ответила Аннета. – Цельное, неснятое молоко. От него пахнет травой ваших тучных пастбищ.
– Что сказали бы вы, увидев этого пухлого ангелочка, доброго малого, хорошего сына, брата и товарища (если бы ему предложили причаститься без исповеди, он согласился бы без околичностей; он никогда не лжет: весь как на ладони), что бы вы сказали, увидев его таким, каким я видел его в окопах, в рукопашном бою, когда он орудовал, как мясник ножом, да еще и пошучивал?
У Аннеты вырвался жест отвращения.
– Не волнуйтесь! Вы ничего не увидите, я вас щажу, я закрыл ставни.
Все заперто. На улице тьма. А в комнате только мы двое.
Аннета, все еще озадаченная, сказала.
– И этот человек может смеяться! Он спокоен!
– Да он уже ничего и не помнит.
– Быть не может!
– Я видел других таких же: после своих дневных трудов – а труды эти не поддаются описанию – они спали ночью, как дети. Со спокойной совестью. И заметьте, что часом позже они были бы готовы обнять врага, которому перерезали горло! Приступ доброты у них проходит также скоро, как приступ злобы. Согласовать эти противоречия было бы трудно, да у них и времени нет. Надо беречь силы для настоящей минуты, жить по мере того, как живешь, случайно выхваченными кусками, наугад и без связи... так бывает в причудливой головоломке...
– Несчастные!
– Не жалейте их! Им хорошо живется.
– Я жалею в них себя.
– Все тот же старый эгоизм! Ваше "я" оставьте себе, а им – их собственное!
– Не верится мне, что это и есть их подлинная природа...
– Homo additus naturae... <Человек плюс природа (лат.).> Природа, но издание пересмотренное и исправленное обществом. По-видимому, война – это естественное проявление врожденного инстинкта, освященное обычаем. И – кто знает? – может быть, это выход для разрушительных сил, заложенных в человеке, разряд, приносящий ему облегчение.
– И вам?
– Обо мне что говорить! Я вычеркнут из списка.
– Нет! О вас-то я и хочу услышать.
– Еще не время! Погодите! Очередь Жермена Шавакна придет... И потом ведь, для того, чтобы его знать, надо смотреть его глазами.
– Хотелось бы заглянуть в середку.
– Терпение! Я же был терпелив!.. Вообразите, сколько надо терпения пойманному в западню, чтобы не дать обмануть себя тому, кто поймал его!
– Как же тогда вы могли ввязаться в эту схватку?
– Я мог бы сказать: «Мне не оставили выбора...» Но если бы и оставили, было бы то же самое: я выбрал бы западню. Не хочу хвастать: того, что я думаю сегодня, я не думал тогда. В моем характере есть одна печальная особенность: я весь в порах, через которые в меня вливаются извне чужие души, и поэтому я слишком часто забываю о своей. Ведь я чувствую себя французом, живу одной жизнью с другими французами; мы с любопытством вглядываемся друг в друга, слушаем, как другие размышляют вслух, думаем вдвоем, вместе с двадцатью, с тысячью других, и в конце концов становимся каким-то резонатором для любого эха. Ни вы, да и никто другой не может даже вообразить себе чудесный подъем первых дней...
Песнь уходящих... Не мы ее создали. Она создала нас. Этот горластый ангел парил над нами, как ангел Рюда парит над площадью Звезды. Но он был в тысячу раз прекраснее. И мы готовы были отдать свою шкуру, лишь бы коснуться его. Он осенил нас своими крылами. Мы не шли, нас несло, мы реяли над миром, отправляясь в поход во имя свободы всего мира. Это был хмель, как в любви, перед объятием... Какое объятие! Ужасный обман!..