Потянулись тягостные дни и месяцы, атмосфера в доме стала невыносимой. Сильный ветер сменялся моросящим дождем. Хуже всех приходилось матери – безоружной между двух огней. Всю жизнь она сносила требовательность своего отца, братьев и мужа. Растерянная, не без боязни, но, быть может, и не без тайной радости, смотрела она на этот бунт, который вместо нее подняла дочь. Весь пыл прокурора разбивался о стену насмешливого равнодушия девушки, ее дочери, которая, слушая отца, пронизывала его ясным и холодным взглядом. Отец приходил в замешательство. Слова застревали у него в горле: он чувствовал их бесполезность; этого мало, – взгляд дочери сковывал его и говорил ему: «Ты сам себе не веришь». Он выходил из себя, только чтобы поверить. Но цели это не достигало. Она же никогда из себя не выходила. Прокурору легче было бы отвоевать пять голов у слезливого красноречия адвокатов, чем одну эту упрямую девичью башку, которую стриженые волосы облегали, точно каска. В доме разыгралась целая трагедия, корда Генриетта пришла подстриженная, подняв нос кверху, с бьющимся сердцем, освобожденная Далила, снявшая волосы, чтобы разбить цепи Самсона! Старого буржуа едва не хватил удар. Этот дон Диего почувствовал себя опозоренным, увидев тонкие, наконец освободившиеся из своей темницы ноги дочери, которые еще прикрывало куцее платьице, едва доходившее до колен... О tempora, о mores! Отец не уставал греметь, но дочь очень скоро устала слушать его.
Коль гром гремел иль громыхает, Свой рог улитка выставляет, – гласит народная мудрость. Орлеанская Рюш выставила два рога. Она спокойно заявила, что «от спора дело не спорится», что этак они только даром теряют время, а для нее самое главное – молодость, что никто не властен приковывать живое к мертвому и что она будет отстаивать свое право уехать учиться в Париж, начать независимую жизнь. Ничто не помогало: ни просьбы, ни угрозы, ни доводы. Отец не позволил. Она уехала. Однажды вечером птички не оказалось в гнезде. От нее пришло письмо из Латинского квартала. Ей уступили, чтобы избежать скандальной огласки. Она ставила условия. Прокурор выставил свои. Переговоры велись в письмах, суровых и ледяных. Отец и дочь любили и ненавидели друг друга. Отец назначил ей нищенское содержание; из гордости дочь отказалась. Потребовались мольбы матери, чтобы установить некоторый modus vivendi; мать доказала «шмелю», что вынуждать «осу» самой добывать себе средства к существованию в Париже опасно. Отец содрогнулся; бешеное упрямство заставило его забыть, на что могла решиться его дочь из такого же упрямства! Он поспешил подписать договор. Скудное содержание в обмен на обязательство упорно трудиться – экзамены будут проверкой. Обязательство выполнялось: Генриетта Рюш, которая считала себя свободной от предрассудков (а таковыми она признавала правила старой морали), обладала одной добродетелью и одним пороком, заменявшим ей добродетель: это была сконцентрированная, тройной крепости, женская гордость. Между ней и отцом, между ней и маленьким провинциальным мирком, который осуждал ее и шпионил за ней, происходил скрытый поединок. Она держалась стойко. Вела себя безукоризненно. По крайней мере внешне. Она себя берегла. Что касается сущности ее жизни, это было ее личным делом: она никому не обязана была отчетом. Всякий мог видеть, что она успешно сдает экзамены, что, по отзывам преподавателей, ее замечательные способности позволяли ей опережать самых лучших своих коллег или по крайней мере не отставать, – их отвлекали другие мысли. Между тем далеко не один лишь рассудок придавал смысл ее жизни. Она оставалась загадкой для других. Быть может, и для себя самой.