Да, всё-таки Джоном звали. Тот самый прекрасный Джон, убитый под Артуа, которому рассказывались эти сказки (помните: «Слушай, мой милый мальчик»), которому он рисовал эти картинки, гениально проиллюстрировав «The Jungle Book». Киплинг, естественно, очень тяжело переживал смерть сына, которого он всё равно считал погибшим героем, которого он обожествлял. Но дело в том, что для Киплинга, как и для Гумилёва…
Да, для Киплинга дело экспансии — это дело святое, потому что это дело экспансии долга, экспансии самодисциплины, экспансии жертвенности, если угодно. У него рыцарское отношение к христианству. Его освоение Индии — это очередной крестовый поход, это попытка привнести христианские понятия, христианское чувство истории, христианский долг в страны, где этого не знают. Да, он так к этому подходил. Он заворожён Востоком, он любит его цветение, его блеск. Но он при всём этом понимает, что этому всему надо дать душу, направление, смысл. Его много раз можно называть империалистом.
И вы знаете этот позорный факт, что на похороны Киплинга, пусть и в главную усыпальницу Британии (в Вестминстере он лежит), не пришёл почти никто из поэтов. Ну, хорошо, конечно, сказать: «Вот как принципиально они поступили!» Но долг памяти умершему коллеге — по многим параметрам гениальному писателю — уж как-нибудь можно было отдать.
Знаете, что удивительно? Редкий пример: лучшее избранное Киплинга посмертно было составлено Томасом Элиотом, который, казалось бы, модернист, пацифист в некоторых отношениях, он совершенно враждебен Киплингу. Но он составил этот сборник и сказал, что при всём отвращении, которое он питает иногда к киплинговским идеям, это не может ему помешать чувствовать восторг, наслаждение при чтении этих энергичных, полнозвучных, ритмичных стихов. И здесь возникает тоже напряжение, которое возникает в прозе Киплинга между восторгом и ужасом перед всей этой туземной живостью.
Я попытался как-то… У меня был такой стишок «Бремя белых», тоже Киплингу посвящённый, с эпиграфом из него. Я попытался как-то там об этом написать:
Попытка поймать Бога в сети любой традиционной религии тоже, в общем, обречённая, но тем не менее героическая, жертвенная. Мне безумно нравится в Киплинге чеканка его стихов. И нравится мне его сознание обречённости собственной позиции и всё-таки желание оставаться верным её до конца.
Когда Окуджаву спрашивали, кто повлиял на него больше всего, он всегда отвечал: «Фольклор, — обязательно, — и Киплинг». Киплинг действительно с его рефренами… Очень интересно, как у Киплинга поставлен рефрен. У него каждый раз он звучит по-разному. И в этом великая функция рефрена, припева: повторяясь, один и те же слова, поставленные в разную позицию, начинают значить разное. И поэтому мне очень жаль, что Симонов, например, переводя «Литанию безбожника» — и переводя гениально! — от припева отказался, потому что каждый раз после каждого четверостишья этот припев звучит по-разному. А вы перечитайте, кстати. Это такой блистательный перевод!
Это божественные стихи! И то, что, прикасаясь к Киплингу, Симонов сам как поэт вырастает на три головы, — это тоже чудо. Или: