Судя по его прозе, судя по такому странноватому употреблению синонимов несколько избыточных, я иногда думал, что какие-то обсессии, какие-то компульсивные синдромы его терзали (это может быть отдельной темой). Действительно у него проза болезненно страшная. Он сценарист фильма „Иди и смотри“, чего уж говорить, его сценарий назывался „Убейте Гитлера“. Но читать „Я из огненной деревни“ физически невозможно! Я помню, что откладывал книгу. Это немыслимо! Там приводятся без малейших изменений такие детали, такие цитаты, с которыми не может жить человек! Я думаю, для него это был какой-то способ это избыть.

Все книги Алексиевич (даже очень страшная и очень хорошо сделанная „Чернобыльская молитва“ — кстати говоря, с глубоким смыслом) совершенно не затмевают первых книг Адамовича — в особенности „Говорят сожжённые деревни“ (так называлась вторая книга, более распространённая) и, конечно, „Блокадную книгу“. „Я из огненной деревни“, „Говорят сожжённые деревни“, „Блокадная книга“ — это были три шока для читателя 70-х годов. После этого просто жить было невозможно! Я не считаю это литературой второго сорта.

Больше того, ведь в этом же жанре выдержан „Архипелаг ГУЛАГ“, просто там все эти свидетельства пересказаны спокойным, ироничным, ядовито-ледовитым тоном Солженицына. Солженицын же очень душевно здоровый человек, самое страшное всё-таки он отсеивает, и психика его здорова. И всё-таки он повествует, в конце концов, о победе человеческого духа. А вот Шаламов — это совсем другой случай. Шаламов тоже документально точен, но он не верит в победу человеческого духа.

Вот книги Надежды Яковлевны Мандельштам — например, „Вторая книга“ или совершенно потрясающие её „Воспоминания“, первый том — это же не объективное повествование. Она совершенно не боится быть стервой, она не боится иногда казаться сволочью. Она пишет о себе предельно резко, предельно рискованно. Она своей несправедливостью, своими кровавыми внутренностями, брызгами кровавыми показывает, что сделали с человеком, чем был человек тогда. Это действительно хроника раздавленного человека. Шаламов не верит в человека, он говорит, что всё человеческое слетает с поразительной быстротой. Я не знаю, честно вам сказать, что лучше — или такая объективная хроника, когда автор предельно убирает себя из повествования, или абсолютно открытое просто самоуничтожение на страницах книги.

Шаламовская концепция человека была вообще довольно занятной (если уж говорить об этом холодно и не говорить, что она была чудовищной, он в этом смысле такой горьковец). Шаламов считал, что физический труд — проклятие человека, что система унижения, лжи блатного мира, государственного террора, вообще система любого угнетения показывает, что проект „Человек“ надо закрыть и радикально переформировать. Помните, как говорил Шоу: „Уайльд вышел из тюрьмы ровно таким, каким туда сел“. Тюрьма не меняет, а тюрьма проявляет человека. Тюрьма не влияет, а делает… Из тюрьмы человек выходит таким, каким он есть, только неприкрытым.

Шаламов был таким, каков он есть. Он изначально — троцкистом 20-х годов — уже верил, что проект „Человек“ нуждается в радикальном пересоздании. И поэтому он считает, что Колыма уничтожает человека. Говорить о триумфе, о победе, о том, что оттуда кто-то вернулся несломленным, нельзя. „Если несломленный, значит плохо ломали“. Есть две великие фразы: Искандера — „Если несломленный, значит плохо ломали“, и Надежды Мандельштам — „Ломаются все, но спрашивать надо с тех, кто ломал, а не с тех, кто ломался“. Это две гениальные фразы.

Я думаю, что шаламовская трагедия в том, что никакого жизнеутверждающего вывода сделать нельзя, поэтому ему книга — это хроника самоубийства, это книга о собственном распаде. Книги Алексиевич гораздо оптимистичнее, потому что само то, что приходит историк, хронист и собирает эти факты, выстраивает их, публикует свидетельства, — это доказательство какой-то исторической справедливости, это знак надежды на то, что может прийти будущее. Для Шаламова история человечества закончилась в XX веке. Кстати говоря, я иногда думаю, что он прав.

Кого я ставлю выше как писателя? Разумеется, Шаламова, тут разговора нет. Во-первых, потому что Шаламов всё-таки работал с гораздо более страшным материалом. Во-вторых, он прошёл через такие кошмары и выжил. В-третьих, он всё-таки, конечно, гениальный повествователь, который собственное подступающее безумие, подступающую деменцию сумел поставить на службу прозе. Его поздняя проза с этим всё более скудеющим лексиконом, всё более рваной композицией и всё более навязчивыми повторами — это гениальный опыт самоуничтожения ради художественного результата. Но значит ли это, что я низко оцениваю прозу Алексиевич? Нет, конечно. Возможен и такой вариант, возможен и такой подход.

Перейти на страницу:

Похожие книги