Теперь-то уж каждая голова повернулась к Мордлюку. Каждая, ближняя или дальняя: поворотились все. Людям, смотревшим на него, дрожавшего, не дано было понять, что взгляд Мордлюка, пронзая облачных тварей, устремляется к другому времени и другому месту: к зверинцу, полному животных из плоти и крови. Не могли они знать и того, что костлявый пришелец впервые проникся великой мукой их смерти. Зверь за зверем, проносившиеся по воздуху, отзывались в памяти тонкой частностью какого-то одного пера, чешуйки, когтя, частностью одной красоты или силы… каким-то одним воплощением несказанной свободы.
Они были его радостью в ставшем безрадостным мире. Теперь же они, его звери, даже не обратились во прах, не стали ни пеплом, ни хоть какой-то частичкой почвы. Наука умертвила их, не оставив и следа. Пятнистая цапля со сломанной ногой – где она теперь? А лемуриха на шестом месяце беременности, с ее мечтательным личиком и утыканной иглами челюстью. О истребление! И ведь за каждым тянулась своя история. Каждого изловили по-своему: и пока облачный ландшафт наполнялся фигурами животных: с горбами, с плавниками, с рогами, – в мозгу Мордлюка теснились образы смерти, еще сильнее пробиравшие его дрожью, и он начинал понимать, что настало время вернуться туда, где выплеснулись наружу великая злоба, преступление, смерть. Ибо там провели его звери свои жизни или части жизней – в клетках, отторгнутые от сияния дня.
Обезьянка вдруг закричала – тонко, печально, словно издалека, – и хозяин пересадил ее с одного плеча на другое.
Потрясенный огромностью утраты, он какое-то время отказывался, вопреки любой очевидности, верить в нее, не желал задумываться над жестокой реальностью происшедшего. А тем временем страшное семя прорастало в его груди и привкус неописуемого ужаса не сходил с языка.
Но вот и наступило мгновение, когда Мордлюк, при всем ужасе случившегося, осознал, что жизнь, какой он ее знал, переломилась надвое. Он больше не был ни спокойным, ни цельным. Когда-то он был повелителем фауны – жившим в доме у шелковицы Мордлюком, человеком, узнавшим среди своих металлических клеток высшую свободу. Второй, теперешний Мордлюк, непонятный, но пугающий, был повелителем пустоты.
Однако в этой пустоте, с тех самых пор – пусть он того и не знал, настолько смутным оставалось то, что росло в его мозгу, – совершалось развитие некоей неумолимой сущности: внутренней ситуации, из коей он не имел ни права, ни желания бежать в отвратительный мир, мир, через который ему придется теперь проложить возвратный путь к становищу врага.
И внезапно она выломилась наружу, точно гадюка из яйца… ядовитая тварь, с каждым мигом, в который мерзкая сцена обретала четкие очертания, разраставшаяся в размерах.
Облака унеслись, и в воздухе повисли полотнищами предсказанные краски. Мордлюк повернулся к небу спиной и уставился на деревья, клонившиеся над травянистой террасой. Пока он разглядывал их, ненависть медленно источалась из него и все обретало ясность. Хаос его запоздалого гнева сжался и закаменел, обратившись в карбункул. Не было больше нужды в ярости, в размахивании вырванными с корнем кустами. Если б он мог, вернул бы можжевеловый куст на этот опасный отвес. И когда Мордлюк обратил к молчаливому сборищу нищих большое лицо, никакого выражения на нем уж не осталось.
– Видел ли кто-нибудь из вас Горменгаст? – взревел он.
Головы ценителей закатов не шелохнулись. Тела их остались полуповернутыми к Мордлюку. Глаза не отрывались от самого рослого человека, какого они когда-либо видели. Ни слова не изошло из длинной, длинной вереницы их горл.
– Забудьте про ваши дурацкие облака, – снова вскричал Мордлюк. – Видели вы юношу… властителя того края? Проходил ли кто-нибудь из чужих этим путем? – он встряхнул большой головой. – Или я единственный?
Ни звука, лишь обморочный шелест листвы в лесу за его спиной. И подавленное молчание, скверное, бессмысленное. В нем, в этом молчании, гнев Мордлюка полыхнул с новой силой. Любимый, уничтоженный наукой зверинец мелькнул пред его глазами. Титус потерян. Все потеряно, кроме стремления отыскать утраченный мир Горменгаста. И – указать юному Титусу путь к его дому. Но для чего? Что хочет он доказать? Только одно – что юноша не безумен. Безумен? Мордлюк, схватившись руками за голову, шагнул к лесной опушке, поднял взгляд и уперся им в тяжелую тушу полоумной машины. Он снял ее с тормоза, вернул к жизни, и машина залепетала, захлебываясь, как молящий о прощении ребенок. Он развернул машину мордой к обрыву и колоссальным рывком бросил вперед. И она понеслась, и обезьянка спрыгнула с плеча Мордлюка на сиденье водителя и, подскакивая, точно крошка-наездник, полетела с машиной в пропасть.
Обезьянке конец. Машине конец. Конец всему?
Он не ощущал ничего – одно лишь неверие в то, что обрывок жизни способен так живо висеть перед ним, подобный картине, прибитой к стене темного неба. Он не чувствовал боли. Только одно – освобождение. Какое бремя осталось еще на плечах его и в душе? Никакого, кроме бремени любви и жажды возмездия.