Никанорыч, закрыв глаза, раскачивался в кресле, и перед его мысленным взором, словно в ускоренном кино, мчалось былое. В младые годы он летел по жизни, не замечая неустроенности, голода, недосыпа, жадно познавая мир. Авось, небось да как-нибудь! Обид тоже не замечал. Спустя полвека встретил одноклассника из брест-литовской приходской школы Митьку Ступицына, и тот со смехом напомнил, как весь класс дрожал от страха, когда учитель словесности порол Никанорыча — в ту пору Серегу Крыльцова — за непослушание. А сам-то он, в утробе тех дней, даже не помнил, что его наказывали в школьные годы. Это врожденное беспамятство на обиды, наверное, и стало залогом долголетия: не тратил попусту богоданный заряд души. Да и вообще... Люди, они разные. Первый знает, чего он хочет, а для второго главное — вызнать, чего хотят другие. Никанорыч был из первых, вот в чем дело.
Да-а... А потом армия. Для Никанорыча она началась с громкого крика «Следующий!» и в сумасшедшей гонке, не позволявшей ни опомниться, ни задуматься, продолжалась восемь месяцев, пролетевших как один день. Его втолкнули в какую-то маленькую комнату, в глаза ударили сильно сверкавшие серебром погоны трех сильно усатых офицеров, а дальше все слилось в единое, неделимое целое.
«Как звать?» — «Крыльцов Сергей Никанорович». — «Долой!» — Один из офицеров сорвал с его носа очки. «Жалобы есть?» — «Никак нет». — «Годен!» И через другую дверь его вытолкнули во двор, где кучками сидели на земле призывники.
Поток воспоминаний становился бурным. Со второго дня службы он оказался в незнакомой, странной и непонятной жизни, не оставлявшей ни минуты свободного времени. До обеда «Вперед коли, назад коли, кругом прикладом бей!», «Плечо вперед, чтоб штык чужой не засадили в грудь!». Потом «По фронту равняйсь! Рота, сми-и-рно! Рота, напра-а... котелки взяли?» — «Так точно!» — «...во! Ша-агом марш! Запе-вай!» Это были теплые минуты, четыре версты до столовой они от души горланили «Соловей-пташечка», «Пишет царь турецкий русскому царю...», «Пойдем, Дуня, во лесок...». Потом на каждую пятерку солдат — по лоханке горячих щей, иногда с гадостью, а еще ржавую селедку, тухлое мясо — и назад по той же липкой грязи, с теми же песнями. После обеда — словесность: что есть полковое знамя и прочие уставные замысловатости. К вечеру опять песни, уже не маршевые; сидя в кружок, затягивали «Бродягу», «Из-за острова на стрежень...».
В штыковом бою Крыльцов колол чучело яростно и правильно, прикладом орудовал заправски. На штурмовой полосе тоже последним не был. Но на стрельбище — никак! Всегда мимо цели! В царской армии очки не дозволяли, а без очков Никанорыч, близорукий с детства, по рождению, не видел мишени, она неизменно оставалась девственной, приводя в изумление, негодование, а то и в рукоприкладство ефрейтора. У винтовки Мосина прицел верный, бой кучный, а этот шкет мажет раз за разом. Никанорыч пробовал иногда нацепить очки, но первый же встречный офицер гаркнул: «Не сметь портить фасад роты!» А в другой раз приехавший на смотр генерал, издали завидев очкарика, шумнул: «Во фрунт, мерзавец! Р-разобью!»
Но фасад роты Крыльцов все-таки портил — не очками, а упорными промахами мимо цели. Ефрейтору надоело, он вкинул: «Ату его!» — и вскоре от него избавились, убрали из строевой части. И Никанорыч впоследствии утвердился во мнении, что «очковая проблема» уберегла его от фронта, — так бывает, природный недостаток в жизни порой оборачивается избытком. Не попасть в передовые окопы, оставаясь во фронтовом тылу, — разве не избыток?
С того времени его начали, словно мяч, футболить по запасным полкам и маршевым ротам прифронтовой полосы. Где он только не служил: под Вильно, под Ригой, в Пярну. Всегда по прибытии ему выдавали новенькую солдатскую форму, но всегда отбывал он из части в затасканном, последней носки обмундировании — это был какой-то интендантский гешефт. Не в лучшем виде его доставили и в Москву, в лефортовский госпиталь, где по зрению, со справкой, подчистую списали с воинской службы, выдав солдатских 2 рубля 30 копеек — на неделю вперед — и отпустив на все четыре стороны.
От армии у него на всю жизнь сохранился неповторимый вкус знаменитого солдатского черного хлеба, за который гражданские охотно предлагали служивым махорку, а то и головку сахара.
В Москве он не остался, двинул в знакомый Минск, чтобы снова искать работу и Надю. Задумал даже дать объявление в газете о ее поиске. В память почему-то врезалась микроскопическая мелочь: внезапно оказавшись на гражданке, потолкавшись среди народа, он в настроении заглянул в привокзальный трактир, обстучал о подошву своего истерзанного сапога, подаренного при выписке, вяленую воблу и под эту шикарную закуску хлопнул сто грамм. В Минске с мечтательными мыслями шатался по городу, пока на глаза не попалась скромная вывеска: «Союз городов России. Комитет Западного фронта». Конечно, входя в эту непонятную контору, он и подумать не мог, что сыграл в удачу и выиграл, что открывает дверь в свою будущую долгую жизнь.