Или – начинает низким полушепотом, но я уже настораживаюсь: «Вы такая гордая, Алла! Подлетаю к вам с улыбкой после спектакля, хочу сказать какие-то комплименты, а вы, чуть повернув голову, так надменно в ответ: “Здравствуйте!..” – вдруг переходит на фальцет и быстро заканчивает: – как будто вы – Смоктуновский, а я – Демидова…» – и вопросительно смотрит: не обиделась ли? – и смеется, довольный.
Когда мне нужно было сдавать рукопись о нем в издательство, я со страхом поехала к нему домой – читать. Ему показалось, что он в тех разговорах, которые я записывала за ним, слишком открыт и не защищен. Но меня поддержала Суламифь Михайловна, и я увидела, какую первостепенную роль она играет в его судьбе, как он ее слушается во всем. Комментируя снимок, где они – молодые, довольные – сидят с Суламифью Михайловной на лавочке в саду, Иннокентий Михайлович сказал: «Жена моя, Суламифь – моя основа и опора… Вот я и опираюсь. Скоро будет тридцать лет, как она меня терпит… У нее огромная сила воли и выдержка. Качества редкие, но в семье необходимые».
Просматривая старые записи наших разговоров, я вижу, что часто он сам себе противоречил. Я сейчас не хотела касаться профессиональных вопросов, но, например, в записи одного дня нашла:
– Вы хвалите меня в Порфирии Петровиче из «Преступления и наказания», а я считаю, что это моя неудачная роль. Достоевский никогда не интересовался профессиональными качествами человека. А меня заставили играть именно следователя…
– Нет, вы не правы, это очень тонкая работа, там был и следователь, и человек.
– …а если совершенно уйти от профессиональной принадлежности, тогда был бы и гениальный следователь, и очень интересный человек. Мы упустили зерно этого образа, а может быть, и фильма. Надо было пойти по линии бытовых мелочей. Никогда не надо слепо доверять режиссеру. Как было бы хорошо, если бы в соседнем павильоне можно было бы сыграть этот же образ, но по-своему.
– Эту возможность можно использовать в театре, от спектакля к спектаклю.
– А как это можно сделать, например, в «Головлеве», если он идет один раз в два месяца?!
– Какая роль у вас шла в рост? В «Идиоте»?
– Нет, в Мышкине – сразу же взял высоту, потом ее терял. В царе Федоре, пожалуй. Там сначала много времени уходило на болтовню, а иногда были гениальные показы режиссера, но за год таких нужных мне репетиций было пятьдесят, не более. Только через полтора года я освободился от внутреннего диктата режиссера и ретроспективно понял его. Почему я не брал это раньше? Надо доверять режиссеру… Когда я вижу себя со стороны, я хорошо работаю. Я всегда помню все дубли. Например, в «Степи» у Бондарчука у меня была прекрасная работа, а особенно один план – с собакой. На просмотре я вижу, что этого плана нет, кричу режиссеру: «Где?!» – «Потом!» – «Почему?» – «Давил!» Понимаете, Алла, дорогая, сглаживают! Все мои прекрасные планы убирают. Снижают до своего уровня. Судят поверхностно – по ярким граням, а не по глубине.
– А эти ваши оценки – не от ощущения самогениальности?..
– Видите ли, дружочек, я хочу жить, не хочу умирать. Хочу работать. Гениальность – это процесс временной, проверяется временем. Я – работяга, ломовая лошадь. Я ведь очень много работаю… Хорошо, что есть кино, что кое-что зафиксировано. Потом люди разберутся и поймут, что я был неплохой актер.
– Но вы ведь все равно себя считаете выше…
– Назвал всех дураками и хожу умный.
Мы оба смеемся, а потом он серьезно:
– Вы удивляетесь, почему я считаю себя лидером? Но Алла, дорогая, попробуйте найти актера с 55-го по 85-й год, у которого за плечами: Мышкин, Сальери, Моцарт, Гамлет, Головлев, Иванов, царь Федор… – хотя бы просто по масштабу ролей? А о своей изнанке, о своей гнилостности, о своей болезни души может знать только сам актер. Помните у Гамлета:
– Что вы считаете главным в жизни?
– Жизнь.
– Что такое жизнь?
– Чудо, которое не повторяется. Жить – любить, ненавидеть, гулять, работать… Она заканчивается – жаль… Будет то незнание, которое было до жизни.
– Что больше всего вы цените в жизни?
– Любить, жечь костер на поляне и купаться в море.
– Почему на поляне?
– У каждого человека есть поляна детства. Огромная, красивая. Она дает ощущение общности. На ней ведь невозможно затеряться. Человек – маленький, а на поляне он сам по себе, он ощущает себя. У нас под Красноярском, где я жил в детстве, была такая поляна, загадочная, с голосами неведомых птиц, с извилистой речкой, по вечерам там кричали лягушки. С одной стороны – огромная гора, на которой было кладбище, с другой стороны – такая же гора, на которой стоял белоснежный храм. И если есть истоки, корни духовности – они у меня все там, на моей детской поляне…