…Он написал ей перед освобождением в семьдесят пятом. До того он уже списался с Мироном, и тот безоговорочно потребовал его приезда к нему «в людскую жизнь». Он ответил, что должен заехать к сестре. Приезжай с сестрой, ответил Мирон, семья — это главное, если хочешь жить по-человечески.

Дом тогда был на замке. Соседи сказали, что Ольга уехала забирать из госпиталя сына-инвалида. Он ждал три дня, спал в сараюшке. Кто-то это приметил (хотя он особо и не таился). Пришла милиция и связала ему руки. Ничему не поверила, ни на какие уступки не пошла. И не выпустила. Дали ему с детства знакомый срок — за бродяжничество. Легкий срок. Но увезли далеко на север.

Он тогда задумался об этом слове — бродяжничество. Что оно значит? Ну, ясно — от слова «бродить». А оно от чего? От слова «брод». Это же просто место, чтобы перейти с одного берега на другой. Он ведь так всегда и хотел. Перейти от худшего к лучшему. Но его не спрашивали, чего он хотел. Раз, мол, идешь сам, куда хочешь, уже дурак и виноватый. Не имеешь ты на это права. Ему сказали это еще в отроках. Не понял, не осознал. Виноват. Нету тебе броду и не будет.

Он понимал: не может он это рассказывать. И не потому, что стесняется «бить на жалость». Это как снова прожить невероятную, дикую жизнь после семьдесят пятого. Все говорят — война, война… А ведь, если подумать, она была лучшим в его жизни. Он тогда еще верил, что Родина пишется с большой буквы. Что побьют немцев — и станет хорошо, как при маме. И он тогда казнил того, кто сжег его семью. Ведь, если разобраться, это второй осмысленный и правильный поступок в его жизни. Спасение Олечки и та отрезанная голова. Но если вдуматься, для какой жизни он спас тогда сестру? Вот для этой нищей старости, для того, чтобы она увидела безногого сына?

Тогда, дожидаясь в сараюхе сестру, он узнал от соседей, что мужа Олечки судили за то, что уже после войны он вынес канистру бензина с колхозного склада для своего мотоцикла. Воровали тогда — господи, прости — все и всё, иначе было не прожить, но делали это тайком. Он же нес канистру с глупой мордой, а когда его остановил, кажется, секретарь сельсовета, ответил: «Колхозное — мое или не мое? Я тут вкалываю или как? Ну, скажи, сколько с меня причитается, если это твое, а не мое». Причиталось ему десять лет именно за дерзкие слова, которые он упорно повторял и расцвечивал матом. Так где-то и канул. Живой, неживой… «Языкатый был, — объяснили Никифору соседи. — Говорил, будто ему не страшно. Кто ж это позволит человеку не бояться?»

В северных рудниках судьба как-то свела Никифора с попом, таким же зэком, как и он. Каждое утро поп благодарил Бога за то, что наступило утро. Вечером — что наступил вечер. Его ненавидели все. Они мерли тогда пачками от холода и голода. А ведь он еще помнил два голодомора — тридцать третьего и после войны. Он тоже ненавидел попа: за что спасибо говоришь, дурень?

…Он поднял глаза на инвалида и узнал в его лице себя, таким, каким он был в молодости. Конечно, не в той молодости, когда он нес босую девушку на руках, а в той, что много позже свела его с Мироном. Он тогда прицепился к Мирону, как цепляется подросток за багажник велосипеда едущего отца, и тот чуть-чуть тормозит, понимая, какое это остро-болезненное чувство — догнать и бежать рядом, не отставая. Мирон был опытный, мудрый зэк. Он первый сказал ему, что лафа для этой советской власти скоро кончится, потому как кончается век, а следующий уже не потянет столько крови. А когда началось шевеление перемен, Мирона отправили на золотодобычу.

Его же самого не взяли, он не был такой классный спец, как Мирон, и это было самое большое горе после пожара и сверкнувших в последний раз в дверях узеньких ступней девушки. Он присоединится к ним, создавшим братство свободных тружеников, потом.

Так вот, когда уехал Мирон, он посмотрел на себя в зеркальце — саднил какой-то прыщик. Тогда он и увидел лицо вот этого, сидящего в «коляске» инвалида. У него была такая же безнадежность и такая же ненависть в глазах. После отъезда Мирона он поклялся, что не оставит на земле ни одного из «тех» Луганских, и пусть его потом расстреляют.

Он говорил раньше об этом с Мироном. Тот ему сказал: «Я понимаю конкретную месть, но не понимаю слова всех тех. Ты уже убил Луганского, который запалил твой дом, чуть не убил мента, который обидел твою девушку, покалечил шофера за убитого сына. Молодец. Не осуждаю. Но всех тех я не понимаю. Все те разные. Там могут быть и совсем другие ребята. Там могут быть дети. Ты что — чума? Так ты можешь натворить больше беды, чем твои родственники. И знаешь — у самого большого гада на земле может родиться хороший мальчик или девочка». «Конечно, — ответил он Мирону, — это надо будет познать».

Через годы он поедет познавать. И вытащит из огня эту девочку, что сидит у него на руках. Девочку врагов. А сейчас ему надо спасать этих, своих. Когда-то спасенную им Олечку и этого бедолагу, ее сына.

— Как тебя зовут? — спросил он. — Я твой дядя Никифор.

— Я тоже Никифор.

Перейти на страницу:

Похожие книги