— Тяжко мне тебя здесь одну оставлять, — продолжал Богун, — тяжко уезжать, но дело не терпит. Легче было бы, когда бы ты улыбнулась, благословила от чистого сердца. Что сделать, чем заслужить прощенье?
— Верни мне свободу, а господь тебе все простит, и я прощу, и всяческого добра пожелаю.
— Что ж, может, так оно еще и случится, — сказал казак, — может, еще пожалеешь, что ко мне была столь сурова.
Богун попытался купить прощальную минуту хотя бы ценой неопределенного обещанья, сдерживать которое он и не думал, — и своего добился: огонек надежды сверкнул в очах Елены, и лицо ее немного смягчилось. Она сложила на груди руки и устремила свой ясный взор на атамана.
— Если б ты...
— Ну, не знаю... — проговорил казак едва слышно, потому что горло его стеснили разом и стыд, и жалость. — Пока не могу, не могу — орда стоит в Диком Поле, чамбулы повсюду рыщут, от Рашкова добруджские татары идут — не могу, страшно, погоди, ворочусь вот... Я подле тебя д и т и н а. Ты со мной что захочешь можешь сделать. Не знаю!.. Не знаю!..
— Да поможет тебе господь, да не оставит тебя пресвятая дева... Езжай с богом!
И протянула ему руку. Богун подскочил и прильнул к ней губами, когда же поднял внезапно голову, встретил холодный взгляд — и выпустил руку. Однако, пятясь к двери, кланялся в пояс, по-казацки, на пороге еще бил поклоны, пока за занавесью не скрылся.
Вскоре говор за окном сделался громче, послышалось бряцанье оружия, а потом и подхваченная десятком голосов песня:
Голоса и конский топот все более отдалялись и затихали.
Глава IV
— Чудо господь однажды над нею уже явил, — рассуждал Заглоба, сидя на квартире Скшетуского с Володыёвским и Подбипяткой. — Сущее, говорю, сотворил чудо, дозволив мне из вражьих рук ее вырвать и на пути опасностей избежать; будем же уповать, что и далее ей и нам свою милость окажет. Лишь бы жива осталась. А что-то мне как подшептывает, будто Богун ее снова похитил. Судите сами: языки сказывали, он после Полуяна сделался Кривоносу первый пособник, — чтоб ему черти в ад попасть пособили! — стало быть, во взятии Бара участвовал всенепременно.
— Да нашел ли он ее в толпе несчастных? Там ведь тысяч двадцать порешили, — заметил Володыёвский.
— Ты его, сударь, не знаешь. А я поклясться готов: он проведал, что княжна в Баре. Да-да, иначе и быть не может: он ее от резни спас и увез куда-то.
— Не больно ты нас порадовал, ваша милость, я бы на месте Скшетуского предпочел, чтоб она погибла, нежели попалась в поганые атамановы руки.
— А это еще хуже: если погибла, то обесчещенной...
— Беда! — промолвил Володыёвский.
— Ох, беда! — повторил пан Лонгинус.
Заглоба принялся теребить ус и бороду и вдруг взорвался:
— Чтоб их от мала до велика короста изъела, сучье племя, чтоб из ихних жил понаделали тетив басурманы! Бог создал все народы, но этот — не иначе, как сатаны творенье, содомиты, дьявольское отродье! Да оскудеют чрева у матерей их, всех до единой!
— Не знал я прелестней сей панны, — печально проговорил Володыёвский, — но уж лучше б меня самого беда постигла.
— Я ее только раз в жизни и видел, но как вспомню, такая жалость берет — прямо жить несладко! — сказал пан Лонгинус.
— Это вам! — воскликнул Заглоба. — А каково мне, когда я отеческим чувством к ней проникся и, можно сказать, вытащил на своих плечах из бездны?.. Мне-то каково?
— А каково Скшетускому? — спросил Володыёвский.
Долго так сокрушались рыцари, а потом надолго умолкли.
Первым опамятовался Заглоба.
— Неужто, — спросил он, — ничего нельзя сделать?
— Если ничего нельзя сделать, долг наш — отмcтить, — ответил Володыёвский.
— Скорей бы господь послал сраженье! — вздохнул пан Лонгинус. Говорят, будто татары уже переправились и в полях кошем стали.
На что Заглоба:
— Нет, не можно так бедняжку оставить, ничего не предприняв для ее спасенья. Довольно я старые свои кости наломал, таскаясь по свету, мне б теперь боковать в тепле да в покое, но ради бедняжечки этой... Да я хоть в Стамбул опять побреду, хоть наново в мужицкую обряжусь сермягу и торбан возьму, на который глядеть не могу без омерзенья.
— Ваша милость у нас на всяческие горазд затеи, измысли что-нибудь, сказал Подбипятка.
— Да мне не счесть, сколько разных уловок на ум приходит. Знай князь Доминик половину, Хмельницкий давно бы со вспоротым брюхом на виселице болтался. Я и со Скшетуским говорил, только с ним сейчас толковать бесполезно. Болесть сердечная в нем угнездилась и грызет пуще хворобы. Вы за ним приглядывайте: как бы рассудком не повредился. Подчас от большого горя mens[133] начинает бродить, как вино, покамест совсем не прокиснет.
— Бывает такое, бывает! — промолвил пан Лонгинус.
Володыёвский заерзал нетерпеливо на месте и спросил:
— Так что же ты, сударь, придумал?