— Гляньте-ка, братцы, как освещен луною тот взгорок, — шептал Заглоба, — словно в белый день, ей-богу. Говорят, только в войну бывают такие ночи, чтобы души, отлетая от тел, не разбивали в потемках лбы о деревья, как воробьи об стропила в овине, и легче находили дорогу. Вдобавок нынче пятница, спасов день: ядовитым испареньям из земли выхода нету, и нечистая сила к человеку доступа не имеет. Чувствую, полегчало мне, и надежда в душу вступает.

— Главное, мы стронулись с места и хоть что-нибудь для спасенья княжны предпринять можем! — заметил Володыёвский.

— Хуже нет горевать, сиднем сидя, — продолжал Заглоба, — а на лошади тебя протрясет — глядь, отчаяние спустится в пятки, а там и высыплется вовсе.

— Не верю я, — прошептал Володыёвский, — что так легко от всего избавиться можно. Чувство, exemplum[137], будто клещ впивается в сердце.

— Ежели чувство подлинное, — изрек пан Лонгинус, — хоть ты с ним схватись, как с медведем, все равно одолеет.

Сказавши так, литвин вздохнул — вздох вырвался из его переполненной сладкими чувствами груди, как из кузнечного меха, — маленький же Володыёвский возвел очи к небу, словно желая отыскать среди звезд ту, что светила княжне Барбаре.

Лошади вдруг дружно зафыркали, всадники хором ответили: "На здоровье, на здоровье!" — и все стихло, покуда чей-то печальный голос не затянул в задних рядах песню:

Едешь на войну, бедняга,Едешь воевать,Будешь днем рубить казакаИ под небом спать.

— Старые солдаты сказывают: лошадь фыркает к добру, и отец мой покойный, помнится, говорил так же, — промолвил Володыёвский.

— Что-то мне подсказывает: не напрасно мы едем, — ответил Заглоба.

— Ниспошли, господи, и поручику бодрости душевной, — вздохнул пан Лонгинус.

Заглоба же вдруг затряс головою, как человек, который не может отделаться от назойливой мысли, и, не выдержав, заговорил:

— Меня другая точит забота: поделюсь-ка я, пожалуй, с вами, а то уже невмоготу стало. Не заметили ли вы, любезные судари, что с некоторых пор Скшетуский — если, конечно, не напускает виду — держится так, будто меньше всех нас спасеньем княжны озабочен?

— Где там! — возразил Володыёвский. — Это у него нрав такой: по себе показывать ничего не любит. Никогда он другим и не был.

— Так-то оно так, однако припомни, сударь: как бы мы его ни ободряли надеждой, он и мне, и тебе отвечал столь negligenter[138], точно речь шла о пустячном деле, а, видит бог, черная бы то была с его стороны неблагодарность: бедняжка столько по нем слез пролила, так исстрадалась, что и пером не описать. Своими глазами видел.

Володыёвский покачал головою.

— Не может такого быть, что он от нее отступился. Хотя, верно, в первый раз, когда дьявол этот ее увез из Разлогов, сокрушался так, что мы за его mens опасались, а теперь куда более сдержан. Но если ему господь даровал душевный покой и сил прибавил — оно к лучшему. Мы, как истинные друзья, радоваться должны.

Сказав так, Володыёвский пришпорил коня и поскакал вперед к Скшетускому, а Заглоба некоторое время ехал в молчании подле Подбипятки.

— Надеюсь, сударь, ты разделяешь мое мнение, что, если б не амуры, куда меньше зла творилось на свете?

— Что всевышним предначертано, того не избегнешь, — ответил литвин.

— Никогда ты впопад не ответишь. Где Крым, а где Рим! Из-за чего была разрушена Троя, скажи на милость? А нынешняя война разве не из-за рыжей косы? То ли Хмельницкий Чаплинскую возжелал, то ли Чаплинский Хмельницкую, а нам за их греховные страсти платить головою!

— Это любовь нечистая, но есть и высокие чувства, приумножающие господню славу.

— Вот теперь ваша милость в самую точку попал. А скоро ли сам на сладкой сей ниве начнешь трудиться? Я слыхал, тебя перед походом опоясали шарфом.

— Ох, братушка!.. Братушка!..

— В трех головах, что ль, загвоздка?

— Ах! В том-то и дело!

— Тогда послушай меня: размахнись хорошенько да снеси разом башку Хмельницкому, хану и Богуну.

— Кабы они пожелали в ряд стать! — мечтательно произнес литвин, возводя очи к небу.

Меж тем Володыёвский долго ехал рядом со Скшетуским, молча поглядывая из-под шлема на безжизненное лицо друга, а потом его стремени своим коснулся.

— Ян, — сказал он, — понапрасну ты размышлениями себя терзаешь.

— Не размышляю я, молюсь, — ответил Скшетуский.

— Святое это и премного похвальное дело, но ты ж не монах, чтоб довольствоваться одной молитвой.

Пан Ян медленно повернул страдальческое свое лицо к Володыёвскому и спросил глухим, полным смертной тоски голосом:

— Скажи, Михал, что мне осталось иного, как не постричься в монахи?..

— Тебе осталось ее спасти, — ответил Володыёвский.

— К чему я и буду стремиться до последнего вздоха. Но даже если отыщу живой, не будет ли поздно? Помоги мне, господи! Обо всем могу думать, только не об этом. Сохрани, боже, мой разум! Нет у меня иных желаний, кроме как вырвать ее из окаянных рук, а потом да обрящет она такой приют, каковой и я для себя найти постараюсь. Видно, не захотел господь... Дай мне помолиться, Михал, а кровоточащей раны не трогай...

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Сенкевич, Генрик. Собрание сочинений в 9 томах

Похожие книги