А засим – каждый шел своим путем. Битов и Ефимов, к примеру, тяготели к психологическим проникновениям, к созданию обобщенно-индивидуальных портретов своих сверстников. Довлатов в духе «жестокого реализма» живописал будни послесталинских лагерей, где судьбы охранников и зэков переплетались до неразличимости. Борис Вахтин, следуя за Платоновым, стремился в образах своих странных героев воплотить знаки и поветрия меняющегося времени, через гротеск внешних жизненных форм передать статику и динамику послевоенного советского бытия, культурную преемственность – и разрывы, поруху. Марамзин и Голявкин окунались в живительные воды новооткрытого абсурдизма, потешаясь над предписанным сверху образом мыслей и способами выражения этих мыслей…
Попов в этой изощренной компании смотрелся несколько запоздавшим и не слишком претенциозным персонажем. Он в меньшей степени, чем многие его товарищи по поколению, был склонен к анализу психологических типов или социальных закономерностей, к скрытой критике или осмеянию «советской действительности». Зато его с самого начала отличало пристрастие к красному словцу, к щегольскому сравнению и броской метафоре, любовь к Юрию Олеше и неприязнь (словно унаследованная от Набокова, которого он тогда, полагаю, не читал) к Литературе Больших Идей.
Лирический герой молодого Попова настроен на волну вечного праздника, карнавала. Он – заинтересованный, даже «очарованный» странник по просторам жизни, как бы праздный, но чрезвычайно внимательный «вуайер», фиксирующий кадры и ракурсы, никем другим не замеченные, не использованные. Таким, например, образом: «Два поезда – наш и встречный – стояли рядом. В пространстве между ними бродили пассажиры, и сразу же образовался пыльный коридор, освещенный оранжевым вечерним светом из-под колес… Среди пассажиров шныряли старухи с ведрами мелких абрикосов… Один абрикос, падая из ведра в кошелку, выпрыгнул наружу, бочок его лопнул, он покатился в теплой пыли, и струйка сока, тянущаяся за ним, покрывалась пылью, становилась мохнатой, как нитка пушистой, теплой, колючей шерсти». А вот – преображенный образ самого обыкновенного овощного магазина: «Картошки, кувыркаясь, едут по конвейеру, потом, гулко грохоча, скатываются по жестяному желобу вниз… Желтые, морщинистые тела огурцов в мутном рассоле, стволы петрушки – поваленные хвощи… мокрый, пахучий лес мезозойской эры. Внизу, в коробе из зеленых реек, – тугие, скрипучие кочаны капусты, похожие на крепкие голые черепа со вздувшимися от напряжения, разветвленными венами».
Попов ищет, пристально разглядывает, пестует «особое жизни», в чем бы оно ни проявлялось: в разрыве житейской непрерывности, в нечаянном сходстве «далековатых» вещей, в эксцентричном человеческом поступке, в интенсивности эмоционального переживания. Конечно, в его прозе присутствуют все атрибуты повседневной жизни – школа, работа, переполненные автобусы, столовые, парикмахерские, отделение милиции… Но этот «фламандской школы пестрый сор» предстает в рассказах и повестях Попова превращенным, просвеченным лучами авторского удивления и фантазии.
Жизненное кредо (чтобы не сказать философия) Попова явлено особенно наглядно в таких его ранних рассказах, как «Ошибка, которая нас погубит» и «Южнее, чем прежде». В первом звучит гедонистический призыв: ловить минуты блаженства, отдаваться им без оговорок и опасений, преодолевая внутреннюю скованность, отбрасывая условности и резоны «общественно приемлемого». В рассказе «Южнее, чем прежде» тот же мотив форсируется введением в описание простой гигиенической процедуры эротических коннотаций: «…по мне потекла горячая вода. Я двигал головой, подставлял под струи лицо с закрытыми глазами, изгибался и двигал кожей, направляя ручейки удовольствия в еще не охваченные места. Я распарился, разомлел и просто уже валялся, а горячая вода все текла по мне, находя во мне все новые места желания и все новые очаги наслаждения.
И вдруг я встал, закрыл кран, протер запотевшее зеркало и стал торопливо вытираться. Я не знал почему – ведь спешить мне было некуда. Кто его знает – почему мы всегда прерываем наслаждение, не доводим его до конца? Что мы боимся зачать в своей душе?»
Любовь, конечно, – главная ценность и роскошь жизни. Любви посвящены многие тексты Попова того времени, звучащие в разных регистрах. В «Наконец-то!» – Он и Она задорно стебаются в монологах-миниатюрах, рассказывая о своем причудливом любовном опыте. Они блуждают по тропинкам житейского абсурдизма, перед тем как выйти на счастливое рандеву, познать друг друга, слиться…