Плакучие костры свеч висли над пёстрым ракушечным берегом народных головок, хор преумилённо запел... Но никакой человек сегодня во всём храме (а снаружи и подавно) не плакал, кроме Шуйского. Мрачен стоял московит. Ни белые дрожливые уста царицы, ни громовая её речь, ни мокрые места при очах государя-боярина, за три смутные года три раза целиком менявшего в башке посадского картину углицкой беды, ни жидкие столпы свечей, уже не утверждали в вере. И если в первый день стояния гроба царевичева произошло в храме тринадцать чудных исцелений, на другой — уже только двенадцать. Упорно растекались слухи, что и то учинено покупным безбожием заранее здоровых.

В продолжение чудес — при каждом — звонницы «пускались во все тяжкие». Наконец всё прекратилось, после того как князь Хилков и дворянин Безобразов, пройдя сквозь тьму кликов, втащили в церковь старца при последнем издыхании и бросили боком о саркофаг. Старец испустил дух. Двери кремлёвского собора перед сквернолюдьем замкнулись пока.

Знакомые же всем слепые и увечные на аспидной паперти главного храма почему-то заранее были убеждены, что царевичу не взять их. «По маловерию нашему, — поясняли любопытству стрельцов-немцев, сменяясь с паперти, страдальцы. — Наш Бог через окольничего ангела объявляет нашим протоиереям и архипопам, кого он, значит, удостоит... Стало быть, наша очередь не подошла». Немцы поражены были спокойствием понятий малых сих, опасным для их лютеранского свободомыслия.

Дабы не добили пленную литву (явно кто-то тайком подбивал к тому толпы, страша их отпускать верных мстителей за рубежи), решено было, пока суд да дело с королём, литву переместить из престольного в недальние иные кремли. (Кстати, уж ежели и добивать, так полезней там — от царя и бояр в некасаемости).

Итак, Тарло повезли в Тверь, Вишневецких — в Кострому, Стадницких — в Ростов, в Ярославль — Мнишков.

«Направляй меня, Господи! Направляй...», — шептал Стась в полузабытьи из какой-то русской молитвы в шаткой тюрьмишке на осях.

Его повлекли почему-то отдельно от родных, не на Петровские, а в объезд, на Сретенские восточные ворота. У Спаса в Песках его колымажка завалилась — с края еловой мостовой сорвалось колесо. От удара оно соскочило совсем и понеслось назад, ныряя в чертополохах канавы...

Узнику сказали пока выйти — будут подымать карету, ловить-надевать колесо. Восходя из закинувшейся по-чердачному дверцы, первым, что увидел Стась, были твёрдо безжизненные, серые и голые, если не считать какой-то чёрной жеванины на них, яблонные ветки, перевесившиеся через забор, и упирающийся снизу в них — как бы в величайший терновый венец — шлем конного Мстиславского.

Фёдор Иванович смотрел на подымающегося из кареты Стася. (В глазах его прянул на миг невозможный ужас и в то же время чистая готовность…) Князь махнул Стасю плёткой — отойти с мостовой на ту сторону — к чугунным прутьям церковной оградки. И сразу отвернулся, выпростав шелом из-под путаного цепкого венца, ушёл шагов конных на десять вперёд.

Церковные прутья с той стороны слабо держала Мстиславская.

Несусветная тяга и тоска взяла пленника под рёбра.

— А он всегда мне нравился, — кивнул Стась, плохо зная, что делает, на учтиво отдалившегося, зыркающего украдкой из-под шеломной стрелки князя, обеспечившего им прощание.

— Мне тоже, — тихо улыбнулась Мстиславская.

— Увезу в Польшу! — крикнул на свою тоску Стась. — И всё!..

— Себя-то хоть увези, — всё улыбалась, как будто устала от счастья.

— Да ты не знаешь... Я всегда могу уйти. Охранники — друзья мне... Но отец. И сестрицы.

— Не надо... Там-то переменятся охранники.

— Ярославль городок — Москвы уголок, — напомнил ей прибаутку её царства, мысль высветив взглядом. Пожал плечом.

— Не надо... Дураков, что ли, нет? И я рехнусь...

— Я вылечу...

— Як сен поважашь?..[81]

— У тебе родня, мувишь, а у мене чи не?.. Мстиславского жалко, во-первых — он старенький.

— Во-вторых?

Стась, обернувшись, вгляделся в небольшого всадника с подстриженной коротко бородой. Повернулся к чугунным цветам опять, распадающимся на глазах.

Ткнулась повойником[82] в прут, отведя вдруг глаза, вся приблизилась и вянущий чугун-цвет укрепила.

— Нет, он мил сердцу, а без тебя не могу совсем...

— Коли хцешь — ворочусь, идзьмы[83]... Думаешь, я тебя совсем не могу?..

— Нет... Понимаешь, мы так клялись...

— Я ниц не мувен против, ни поведзялем[84]...

— Не понимаю...

Стась уже различал в её голосе странные мышиные нотки. Они были, наверно, и раньше, но именно сейчас ему сделалось страшно вдруг, нет, хуже — скучно нечеловечески, как не бывало никогда... Она, как на грех, ещё говорила, и с каждым словом Стась всё твёрже понимал, что ненавидит её. Это невидимое, неуловимое, попискивающее в пустоте, обманно упёршейся в сердце, божество.

Направляй меня, Господи...

Пан тоскливо оглянулся — вычурный чугунный цвет простирался далеко. Ни калитки, ни одуванчикова лаза... (Возница и три стражника, мучаясь, мыча, всё никак не могли напялить на ось вырученное колесо, сторожко взглядывая на Мстиславского).

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Самозванец(Крупин)

Похожие книги