В слабом свете фонарей, пробивающемся сквозь листву, строка, выбитая в мраморе, кажется мертвой еще до того, как ее касается взгляд: "Здесь лирой северной пустыни оглашая, скитался я…"

Как можно скорее вернуться в общежитие, отыскать продолжение строки в послании «К Овидию», написанном здесь, в Кишиневе, всего сто тридцать лет назад (ничтожный срок, умещающийся в несколько библейских строк) почти нашим сверстником, видящим в судьбе опального римского поэта свою судьбу: осененная главами Пушкина и Овидия, площадь эта оказалась бы в поле еще большего напряжения, но оно было иным – напряжением высокого духа вечности и печали.

Компания еще продолжает исходить смехом в аллеях над отзвучавшими анекдотами.

За полночь сижу в коридоре, чтоб не мешать спящим, при тусклой лампочке читаю "К Овидию", ощущая на себе взгляд охранника с тюремной вышки, который поворотом головы соединяет во тьме меня, согбенного над книгой, и внутренний тюремный двор; я же изредка бросаю взгляд на стену острога, тянущуюся параллельно нашему общежитию всего в каких-то десяти-пятнадцати метрах, и с такой остротой представляю, как впритык к этим стенам, между которыми такой мизерный разрыв, на казенных койках головами к головам спим мы и они, студенты и острожники, подобные друг другу существа, но какая бездна страданий и неволи стоит между нами в этой узкой и все же подобной горному провалу полоске пространства, и насколько легче перекинуть мостик на ту сторону, нежели вернуться на эту.

Овидий, я живу близ тихих берегов,Которым изгнанных отеческих боговТы некогда принес и пепел свойоставил…

На каких тысячелетних дорогах растерял я своих изгнанных отеческих богов?

По ту сторону тюрьмы огромным полем мертвых тянется Армянское кладбище.

Увы, среди толпы затерянный певец,Безвестен буду я для новых поколений,И, жертва темная, умрет мой слабый генийС печальной жизнию, с минутою молвой…

Не переставая сыпать анекдотами, внезапно ощутить себя затерянным среди взрывов смеха, темной жертвой собственной легковесности.

По коридору старшекурсники проносят чайники с дешевым молдавским вином, презрительно поглядывая на меня, в их глазах почти первоклашку.

Предчувствие: отныне существовать мне в пересекающихся и сталкивающихся полях напряжения – между лысиной и короной, курчавой головой и Овидиевым венком, тенями великих, осеняющих светом вечности, и дешевым вином вкупе с еще более дешевыми анекдотами.

Но если, обо мне потомок поздний мойУзнав, придет искать в стране сей отдаленнойБлиз праха славного мой след уединенный —Брегов забвения оставя хладну сень,К нему слетит моя признательная тень,И будет мило мне его воспоминанье.Да сохранится же заветное преданье:Как ты, враждующей покорствуя судьбе,Не славой – участью я равен был тебе…

Целый год, пятьдесят второй, могильно-мерзкий, умещается в эти три слова: враждующей покорствуя судьбе.

Назначена ли мне какая участь?

Здесь, лирой северной пустыни оглашая,Скитался я в те дни, как на брега ДунаяВеликодушный грек свободу вызывал,И ни единый друг мне в мире не внимал…

Глухой час ночи распластывает на казенных матрацах опустившиеся на самое дно сна тела; впервые делю кров с восемью подобными мне существами, некоторых еще и не зная в лицо, слыша их вздохи и бормотания.

Тишина за окном забарматывается поэзией неволи, задыхается скрежетом замков и ржавого железа.

Полночная луна на штыке у часового.

Выглядываю в окно: из ворот острога облитый мертвым зеленым светом выезжает "воронок".

И не в силах уснуть, возбужденный ночью, стоящей входом в новую жизнь, я бодрствую в славной компании мелких палачей и примерных семьянинов – надзирателей и охранников, и никто в этой ночи, прижатой к земле глухим рабством, великодушно свободу не вызывает; лежу тихо, как сурок, ощущая сладкую до слез правду сжимающей горло строки:

И ни единый друг мне в мире не внимал…

В дальнем углу комнаты с кем-то во сне ругается по-молдавски Пысларь, который просто визжал от смеха, слушая анекдоты…

И ни единый друг мне в мире не внимал…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже