Было довольно трудно карабкаться к лагерю в полутьме по корням через кустарники и при этом сохранять «строй парами», но мы старались. И все равно все получилось не совсем так, как было задумано. Никто на линейке нас бы, конечно, не заметил в темноте, но мы сами не смогли удержаться и как-то все сразу, без всякой песни, но с криками выскочили из лесу. Саша хрипло и отрывисто загорнил, и на линейке поднялся страшный шум. Оказалось, что нас ждали, но не с той стороны. Мы подошли к своему отряду, и тут начались объятия и поцелуи. Все говорили, что без нас в лагере было очень скучно. Потом всех походников выстроили отдельно у флага; хозяйственникам тут же немного попало, потому что они на радостях побросали в лесу все мешки и чайники. Саша сдал рапорт, весь лагерь прогорланил: «Слава участникам военизированного похода!» После этого спустили флаг.
Мы разошлись по своим спальням, я переодела туфли, и мы с Валей побежали в душевую мыть ноги. В душевой нас встретил такой знакомый запах мокрого дерева и земляничного мыла. Даже на зубах у нас скрипела пыль, и мы еле смыли с себя всю грязь.
Нас позвали в столовую выпить горячего молока с печеньем, но мы так устали, что есть не хотелось. На крылечке нашего корпуса собрались все девочки нашего и седьмого отрядов. Все нашли, что мы очень похудели, что у Вали даже впали глаза: «Что вас, не кормили, что ли?»
Но мы были довольны походом и счастливы. «Дайте же им отдохнуть, наговоритесь завтра», — сказал проходивший мимо наш вожатый Саша.
Как сильно мы устали, мы почувствовали, только когда растянулись на мягкой чистой постели…
Рядом — моя белая тумбочка с салфеткой, которую вышила Аля, за ней окно, темные ветки деревьев. Звезды.
Люся и Аля сказали, что в мое отсутствие мне пришло два письма. Завтра… завтра… Валюша уже спит. Пахнет от пола и стен сухим деревом, пахнет чистым бельем, вот откуда-то принесло немного душистого табака. Как хорошо… Засыпаю…
Вскоре после этого мы разъехались по домам. Мы с Валей, расставаясь, плакали.
Из всех, с кем я была в лагере в тот август, мне позже довелось увидеть еще раз только Вилена. Это было в 1959 или 1960 году.
Мама моей приятельницы по институту много лет проработала заведующей одной из библиотек. Она прекрасно знала французский, ей было под семьдесят, и вот я с некоторого времени стала слышать от нее, что скоро она с нами и по-английски заговорит. «Я на старости лет записалась в кружок, — рассказывала она, — никогда не думала, что мне так понравится. Но это неудивительно — какой у нас учитель!» Ее старенькая приятельница тоже часто говорила: «Ах, девочки, если бы вы видели нашего учителя, нашего Вилена Ефимовича!»
И вот у Антонины Николаевны был назначен званый ужин — то ли было ее семидесятилетие, то ли она уходила на пенсию (может быть, и то и другое вместе). «Знаете, наш американец тоже хочет обязательно прийти, мы ведь с ним очень дружим. Вот и посмотрите на него». — «А он молодой?» — «Трудно сказать. У него две дочки… Такой интересный, такой умница». — «А почему американец?» — «Ну, это я просто так сказала. Он жил когда-то в Америке». Вилен… я в жизни встречала Владлена, Владилена, а Вилена — пожалуй, только одного. «А как его фамилия?» — «Фамилия тоже необыкновенная — Дивид!» «Антонина Николаевна, скажите, он злючка? Спорщик?» — спросила я еще для пущей уверенности. «Да что вы, — засмеялись обе старушки, — какой злой! Это наш добрый рыцарь! Его что не попроси — всегда поможет…»
И вот он вошел. Как и был, худощавый, среднего роста. Чуть вьющиеся черные волосы уже начали седеть на висках. У рта — жесткие, суровые складки, их раньше не было. Глаза — черные… Они изменились больше всего. Ничего злого и колючего в них уже не было. Они стали тихие — грустные. Да, пожалуй, именно грустные. Конечно, в них не мелькнуло и тени узнавания; я этого и не ждала: он в то лето на меня почти и не глядел. Мне хотелось совсем другого. За столом я набралась храбрости и сказала: «Вилен Ефимович, знаете, а я ведь вас помню. Мы были вместе в лагере. Кажется, в 1938 году. В пионерлагере Внешторга, в Полушкине, — добавила я, видя, что он глядит на меня с вежливым недоумением. — Помните, мы еще ходили в поход в Бородино». Он пожал плечами: «Может быть. В лагере я был, но — нет, я ничего и никого не помню. Это же было так давно! После этого было так много всего. Война. Я ее всю прошел. На фронтах передовой. Я столько всего пережил, что не помню подробностей детства». Все это он говорил тихо, серьезно и грустно.
И мне тоже сделалось грустно. Но не оттого, что он забыл свое детство, а оттого, что ему даже не хотелось его вспомнить… Потерянное поколение? Бог знает, что ему пришлось пережить за эти годы.
После лагеря я написала Вале два письма (она жила в Лосиноостровской). Но она мне не ответила. И я больше о ней никогда не слышала.