— Режиссёр Альберт Мамаев в свои сорок пять лет по праву считается живым классиком русского киноавангарда. Продолжателем таких взрывателей традиций, как Дзига Вертов, броненосец Потёмкин, то есть, я хотела сказать, Эйзенштейн, Юхананов, Тарковский. Он слишком жёсткий даже для таких экстремалов кино, как Пепеткин и Жистяков. Его бы похвалили, пожалуй, Антонин Арто и маркиз де Сад, но они мертвы. Поэтому Мамаева ругают, — произнося текст, юная ценительница искусств смотрела, как слепая, куда-то внутрь себя, где вытягивалась из её небольшого и не для таких забот приспособленного мозга зазубренная бегущая строка чужих буковок и пустозвучий.
— Умница ты моя, — умилился мультимиллионер и призвал в свидетели Егора. — Ну, не умница разве? Скажите, что умница!
— Умница, — сказал Егор.
— И ведь с виду так, блондинка просто, а заговорит — что твой Цицерон, что Познер! Это ведь такая заратустра, что только заслушаешься и забудешь про всё на свете… Заратустрочка ты моя!
Столь энергично поддержанная, заратустрочка защебетала пуще прежнего:
— Уже первый фильм Альберта Мамаева — «Избиение младенцев», 1997 год, — вызвал яростные нападки со стороны культуртрегерской олигархии, критиканской мафии и неподготовленных зрителей. Церковь, и та осудила его, хотя снят он был по евангельскому сюжету. Сорок восемь сцен насилия, неспешно изображающих убийства детей нулевого возраста различными, в том числе и самыми жестокими и изуверскими способами, показались чересчур откровенными и смелыми даже для видавших виды знатоков кино-не-для-всех. Вот как ответил критикам сам режиссёр: «Если вашу мораль может разрушить малобюджетный фильм, то грош цена вашей морали, то и ваша мораль — малобюджетная показуха. Мой фильм не разрушает мораль, он давит на неё, трамбует, прессует её и тем — уплотняет, укрепляет; возмущает, сотрясает её и тем самым — пробуждает, активизирует, приводит в движение»…
Пока она говорила, Егор заметил на её великолепном лице небольшую помарку. Присмотревшись, разглядел, что к её трепещущей, заманчиво то прикрывающей, то обнажающей драгоценные зубы ручной работы верхней губе приклеился вихрастый, пружинистый, лихо закрученный седой лобковый волос.
— Извините, — прервал он её речь. — У вас…
— Что? — сбилась она.
— Вот тут… — показал Егор.
— Здесь? — заратустра скользнула ладонью по рту.
— Правее, — наводил Егор.
— Здесь? Всё?
— Выше.
— Всё? — начинала психовать передовая секретарша.
— Здесь, здесь, но не всё, — готовый уже сам отлепить мерзавца, начинал психовать и Егор.
— Да что там такое? Посмотри, любимый, помоги мне, наконец, стоишь, как будто тебя не касается, — набросилась блондинка на своего секретаря.
Тот приосанился, прищурился и двумя деликатнейшими из многочисленных своих ухоженнейших, видно, только полчаса назад вынутых из маникюрного кабинета, молодцевато стареющих пальцев снял бойкий волосок с пухлой губки.
— Всё, ангел мой, — он попытался спрятать свой трофей обратно в брюки, но не тут-то было.
— Что это? — потребовала правды заратустра. Мультик показал.
— И я всё это время ходила с этим! — тихо взорвалась подруга. — Это сколько же? Да как из машины вышла… И до сих пор! А мы… Ты же меня представил Шекельгруберу… Что он теперь обо мне подумает? То-то я смотрю, его эта соска силиконовая лыбится без перерыва… И с Камаринскими общались, и с Иркой; и Ленка тоже… Ах, боже мой, что станет говорить Ленка!! Почему ты мне не сказал? Ты что, не видел этого? Вообще не обращаешь на меня внимание, только на блядей этих заглядываешься, скотина…
— Надь, ну прости, Надь, ладно тебе, — заклинал секретарь закипевшую заратустру, и Егор, использовав свой шанс, рванулся вправо, вышел из окружения и скрылся в густеющей тьме кинозала.
26
Стемнело, на экране обозначилось «KAFKAS PICTURES PRESENTS»,[17] «фильм Альберта Мамаева», «Призрачные вещи», «в ролях», «Илья Розовачёв», «Ефим Проворский», что-то ещё, что-то ещё и, наконец, — «а также», «Плакса». Название фильма показалось знакомым. Может быть, только показалось. Егор поправил галстук (Плакса очень придирчива по части качества галстучных узлов) и сел, как истукан, навытяжку (Плаксе не нравилось, когда он сутулился), и вперился в экран, и стал дожидаться Плаксы.