Где бы ни был Максим, у соседа ли, в станичном ли кабаке, он неизменно затевал разговор о жеребенке.
— Ну, брат, и конь у меня, ну и конь — и-и-и, — тянул он, сладко закрывая глаза и подперев щеку ладонью. — Конь… конь… картинка! — крутил Максим головой. И вдруг, встрепенувшись и вытаращив глаза, грохал кулаком по столу и хрипел, перегибаясь к собеседнику:
— Знаешь… Ни у кого нет такого! Ни у кого!
— Рано хвалишься, Максим Афанасьевич. Ешо ничево не видно.
— Брешешь!
Долго казак ломал голову, выдумывая, как бы позанозистей назвать жеребенка. Извелся, а не мог подыскать подходящего имени своему любимцу и пошел к атаману.
Тот сидел в палисаднике в одних кальсонах и, изнывая от жары, тянул ирьян.
— Зови Ханом, — посоветовал он. — И коротко и хорошо, а к тому же и конь твой из азиатов, — глубокомысленно докончил атаман и напросился на магарыч.
— Это как будто подходяще, — согласился Максим.
С тех пор только и было слышно в его дворе:
— Хан, чертова голова, куды лезешь, — гудел старший сын Гришка, отгоняя жеребенка от мешков с мукой.
— Ха-а-ан, — ласково кликал сам Максим.
— Хан, проклятущая животина, — вопили бабы, заметив, как озорной сосунок топчет цыплят. — У-у, идол пучеглазый, бодай тебе покорежило!
Жеребенок срывался с места, взбрыкивая, летел в дальний угол двора, мчался обратно и, вздыбливаясь, наскакивал на баб. Те визжали переполошливо и лепили на Хана ядовитейшие ругательства. Максим, прислонясь к амбару, покатывался со смеху.
— О-ххо-хоо! Ой-ой, умори-и-или, — болтал он руками и под яростные взгляды баб покатывался еще пуще и перегибался пополам, как надломленный тополек. А потом он угощал любимца бубликами и сахаром.
Домочадцы роптали:
— Связался черт с грешной душой. То, бывало, во двор не заманишь, а теперь со двора не выпроводишь. Покою нет.
А Максима словно и не касалось это. И лишь когда кто-нибудь вооружался увесистым поленом, намереваясь вздрючить провинившегося бесенка, он выступал на защиту:
— Я тебе…
И покушавшийся, охлажденный грозным окриком, моментально забывал о своем гневе и прощал Хану все его прегрешения. Обрывать Максим любил и умел. Лет пять назад он коротко объявил собравшейся полудневать семье:
— Ну, детки, наживайте, а я вам не слуга боле. Будя, поработал. — И довольным взглядом обвел свой богатый двор. — Ишь добра-то!
Домочадцы переглянулись. Сыновья закашляли, бабы прижухли. Пелагея, седеющая жена Максима, встала и поклонилась мужу:
— Твоя воля, батюшка. И на этом спасибо.
А Гришка, скупой и расчетливый, чуть не плача, загундосил:
— Дык как же так, папаша, покос вить подходит. Мыслимое ли дело?
— Зась… горлан, — грохнул Максим. — Работника наймайте.
И среди тяжелой тишины вышел из-за стола.
С того дня он дома бывал реже, чем ненастье среди летней поры. Либо он сидел в станичном кабаке, который держал грузный казак Свирякин, либо мотался по ярмаркам, покупая и выменивая лошадей. Лошадником Максим был страстным. Все маклеры, конокрады, цыгане области знали его и в глаза и за глаза. Погулять Максим всегда был не прочь. Часто, прокутив все, что бывало у него на руках, он лимонил ключи у задремавшей супружницы и тихонько пробирался в амбар. Пять-шесть приятельских тачанок воровски подкатывали ко двору, мигом нагружались тяжелой пшеницей. А потом Максим снова гулял несколько дней. Когда же Пелагея бодрствовала, а Максиму лень было воровать у калмыков коней на пропой своей души, он промышлял по мелочи.
— Бабка, колесо-то у тачанки совсем покорежилось, — говорил он деловитым тоном. — В кузню надо бы.
— И то верно, — соглашалась Пелагея. — Вот ужо Гришку пошлю.
— Дождешься твоего Гришку. Лодырь губастый. Отец не сделает, так никто не подумает. — И Максим, продолжая ворчать, снимал с тачанки колесо и катил его по улице перед собой.
У церкви Максим останавливался, набожно крестился и, оглядываясь по сторонам, сворачивал в переулок, где ульем гудело свирякинское заведение. Колесо обыкновенно домой не возвращалось.
— Починяет кузнец, — отмахивался Максим на все вопросы домочадцев.
Хан привязал Максима ко двору. Незаметно прошло три года. Из нескладного жеребенка вырос точеный красавец скакун. Легко, по-оленьи, носил он свое тело на тонких ногах и мог долго скакать, не уставая. В его экстерьере не было ни одной задоринки. Знатоки ахали и часами любовались могучим длинно-скошенным плечом, высокой холкой и глубокой грудью. Каждый из них считал долгом, прощупав пах и крестец Хана, многозначительно крякнуть.
Передние ноги скакуна были поставлены узко, а задние широко и прямо, так, что от маклака и до подошвы копыта с внешней стороны можно было провести совершенно отвесную линию. Такая постановка ног у скаковых лошадей — многообещающий задаток. Масть Хана была удивительно красивой: не гнедая, не рыжая, а светло-золотистая с переливами.
От матери ему досталась рыбья гибкость и волнистая грива, а от грудастого отца — напористость в беге, белые чулки на все ноги и в лоб маленькая звездочка с проточиной до самого храпа.