— Ха!.. — смеется вождь голубому небу, солнцу. — Кричи не кричи, а все равно будешь моей. Кричи не кричи, а помощи в этих степях ниоткуда не придет. Сказал, что буду беречь тебя пуще, чем своего коня, — значит, буду беречь. И от меня, греческая пташка, ты не сбежишь — ни на коне, ни на крыльях!..
…И кто она теперь?
Пленница?
Рабыня?
Или, в конце концов, военная добыча вероломного скифского вождя? Пожалуй, все вместе.
И кем она станет, когда закончится тяжкое заточение в душной войлочной кибитке — этом привычном для каждой скифянки доме на колесах, а для нее — хуже самой темной темницы? Любовницей вождя? Или его женой, бесправной, подневольной, обязанной каждый день страшиться гнева своего владыки? Станет игрушкой для утех? Или, может, он подарит ее своему старому владыке, которого в мир предков, по жестоким скифским обычаям, должна сопровождать молодая и красивая рабыня?
Слыхала она, как пышно хоронят скифских вождей, как золото и прочее добро на тот свет им кладут. Пусть кладут золото, но ведь и слуг, рабов или рабынь, а порой и свободных своих родичей душат или убивают, чтобы бросить теплые, окровавленные трупы в яму к старому знатному владыке! Бр-р-р!!! Дикари!!! Она всегда ужасалась скифской жестокости, о которой в городе ходило столько слухов, и вот ей предстоит столкнуться с ней лицом к лицу. Мыслей бездна, а утешительной — ни одной. Мечталось, закончит Ясон учебу, вернется из Афин, и поедут они вдвоем на прародину, в солнечную Грецию… А там… Какие города, какая жизнь, какие люди… И вот все пошло прахом.
Мысли, мысли, мысли…
Чего только не передумала Ольвия за долгую-предолгую дорогу. Мысленно она бежала… Чувствовала, как у нее растут-вырастают за плечами крылья, легкие, широкие, невидимые для скифов. И она птицей, степной перепелкой, выпархивала из кибитки и неслась, неслась над степью, никем из поработителей не замеченная. Неслась туда, к голубому лиману, к родному городу… И несли ее надежные крылышки так легко, что плакать от радости хотелось, и в какой-то миг — был, был такой миг! — ей верилось, ей грезилось, что она спаслась, она свободна…
Приходила в себя в невыразимой горечи. То лежала, обхватив голову руками, потому что душили слезы и отчаяние, то металась, не находя себе места, потому что тоже душили слезы и отчаяние, куда-то рвалась, кусала руки от бессилия, готова была рвать на себе волосы, лишь бы это помогло ее горю. Пленница… Рабыня…
О боги!.. Она, свободная, гордая дочь знатного и почитаемого архонта, не знавшая за свою жизнь ни принуждения, ни обиды, ни поругания, выросшая в отцовском доме, — и вдруг бранка… Силой вырванная из родного гнезда. Было от чего сойти с ума, утратить веру, надежду… Она впадала в апатию, лежала безвольная, бездумная, только покачивалась в такт движению кибитки…
То поднимала голову, оперевшись на локоть, и думала. Пусть греческие женщины после замужества не имеют воли, пусть их мир ограничен семьей и домом, и мужья с ними не считаются и держат их чуть ли не взаперти, но ведь это дома, а не в чужих степях, не у жестоких скифов, которым поверить — значит мигом головы лишиться.
В такие минуты ей все становилось безразлично… Чувства тупели, мысли умирали. С утра до вечера равномерно покачивается постылая кибитка, навевая сонливость, равнодушие, неверие в свои силы. Да не все ли равно?
Слышны хлопки кнутов, ржание коней, скрип колес.
Однообразный, тягучий… Умереть бы и не жить.
Все вперед и вперед движется караван, все дальше и дальше, в глубь загадочных степей. Где теперь ее город? Кричи — не докричишься, зови — не дозовешься.
То вдруг апатия исчезала, и вместо нее ее охватывало лихорадочное возбуждение. Сама себя корила: почему покорилась? Почему не действовала, не спасала себя? Казалось… сделай она хоть один шаг, и все кончится, и она снова станет свободной, и эта кибитка исчезнет, как кошмарный сон. Но это лишь казалось… Понимала, что выхода нет, и снова — отчаяние, отчаяние, отчаяние… Думала ли она, гадала ли, что придется сменить вольный город на это войлочное жилище на скрипучих деревянных колесах? Словно сон, ужасный, немыслимый… О боги, чем я провинилась перед вами, что вы так жестоко наказали меня?
Ночью ей приснился Ясон.
Он подходил к ней, высокий, красивый, сияющий. Из его лучистых глаз на нее плескалась небесная лазурь. Протягивал к ней руки, улыбался нежно, радостно. И голос у него был мягкий, добрый, родной…
— Ольвия!.. Я так спешил к тебе, так спешил! Отныне никто нас не разлучит, мы будем вечно вместе.
Затрепетав, она бросилась ему навстречу, жмурясь от его ласковых голубых глаз. Бросилась и… замерла от страха, услышав глухой подземный гул. Что-то треснуло, земля под ногами зашаталась и раскололась.
— Ясо-о-он?!!
Но было уже поздно: из трещины высунулось чудовище — каменная баба — и загородило Ольвии путь. Ужасна была та баба, тучная. Вся в трещинах… Тяжело топая, баба двинулась на Ольвию, простирая толстые и короткие каменные руки… Еще мгновение — и она задушит ее в своих каменных объятиях.