В 1976 году, вскоре после того, как в журнале The New Yorker был опубликован отрывок из романа, включавший этот эпизод, я, как обычно, приехала в Нью-Йорк. Я понимала, что никто не обрадуется тому, что я вернула к жизни лейтенанта дю Плесси и пролила свет на ложь и тайны. Был поздний вечер, Алекс готовил себе “Овалтин”[188] на кухне. Он поцеловал меня холоднее обычного.

– Мама хочет тебя видеть, – сообщил он и так пошевелил усами, будто хотел сказать: ты не заслуживаешь предостережений, но она недовольна.

Когда я вошла к маме, она лежала в постели и, разумеется, держала в руке журнал, словно в доказательство того, что только что перечитала его.

– Это ужасно, – заявила она, указывая на вышеприведенный абзац. А затем произнесла две совершенно отдельные фразы: – Как ты могла? – глядя мне в глаза. – Рассказать правду таким образом? – отводя взгляд и вжимаясь в подушки.

– Мне нужно было это рассказать, – мягко сказала я. – Мне нужно было исцелиться.

– Исцелиться? – переспросила она так, будто не поняла, что я сказала. После чего нетерпеливо пожала плечами, легла на бок, натянула на голову одеяло и притворилась, что спит.

На следующее утро я вернулась к себе и не видела маму с Алексом до следующей недели. К тому времени стало известно, что книжный клуб выбрал “Любовников и тиранов” книгой месяца. Родителям пришлось решать следующую проблему: как быть с этой чертовой книгой, раз уж она имеет успех? Они вышли из положения единственным известным им способом и тут же стали планировать прием.

Но как бы великолепно они ни держались все дальнейшие месяцы и годы, до конца жизни они гордились мной и одновременно опасались: что еще выкинет их жуткая дочь? Какие еще ошибки решит исправить, в чем исповедуется? (“Было бы замечательно, если бы ты и дальше писала о религии, – не раз говорил мне Алекс. – Тебе эта тема удается лучше всего”.) Как-то днем я пришла к ним и застала маму в кресле Алекса в столовой – она согнулась над журналом. Услышав мои шаги, она взглянула на меня с опаской, как русская крестьянка XIX века – злая, подозрительная старуха, которая видит постороннего в своем курятнике или огороде. Что еще она задумала? Как бы ее побыстрее выгнать?

Я сочувствую им. Ужасно должно быть иметь ребенка-писателя. Я благодарю Небеса, что мои сыновья не пишут – это постоянная угроза частной жизни, неприкосновенность которой я сама ценю превыше всего. С середины 1970-х в наших отношениях с родителями появилась горечь. Я сожалела об этом и всё же была рада – так мне удалось завоевать их настороженное уважение, и это было единственное мое оружие против них. Как сказала Мейбл Мозес: “Слава богу, ты стала писательницей! Мадам даже не смотрела на тебя, пока ты не написала ту книжку”.

Раз уж я вспомнила Мейбл – так и вижу ее в белом фартуке, подбоченившуюся, готовую воскликнуть: “Да ладно!” и густо засмеяться, – надо рассказать о переменах в хозяйстве Либерманов, которые произошли несколькими годами ранее. Около 1970 года, когда Жан, замкнутый француз, который двадцать лет был дворецким у родителей, вышел на пенсию и уехал во Францию, ему на смену пришел проворный, задиристый испанец Хосе Гомес. Хосе был худеньким барселонцем среднего роста с быстрыми недоверчивыми карими глазами. С посторонними он держался немногословно и почти надменно. Надо сказать, что Хосе был гомосексуалистом (тем больше он нравился маме), но держал это в тайне – возможно, эта самоцензура была причиной его вспыльчивости. Помимо гневливости, еще одной характерной чертой Хосе была его каталонская гордыня. Он наотрез отказывался носить что-нибудь помимо джинсов и водолазки в рабочие часы, даже когда прислуживал у стола.

Алекс называл это чудачеством, “совершенно естественным для нашей демократичной эпохи”, а мама терпела только потому, что Хосе необычайно проворно бегал по лестницам и выполнял любые ее поручения.

Поручений было немало, поскольку после шестидесяти у Мейбл начались проблемы с сердцем, и Хосе приходилось вызывать плотников, сантехников, электриков и других работников. Он работал безупречно – родителей это приводило в восторг – и был всем сердцем, по-собачьи предан дому и, в частности, Алексу. Ни одно требование не казалось ему чрезмерным: сбегать в русский магазин в Брайтон-Бич за кассетами с русскими фильмами или обойти весь Манхэттен в поисках какой-нибудь редкой французской сосиски. Поэтому больше десяти лет ворчливый Хосе изображал Лепорелло при Алексе Дон Жуане – Io non voglio più servir[189] – и заботился о Либерманах, когда здоровье их пошатнулось.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии На последнем дыхании

Похожие книги