Слово пришло неожиданно, слово, которое вообще ничего не означало, но заставило сжаться его плоть.
Он посмотрел на тротуар и некоторое время видел изображение черепахи, нарисованное мелом, – казалось, мир заплясал перед его глазами. Он крепко зажмурил глаза, а когда снова открыл их, то увидел, что это была не черепаха, а просто нарисованные «классы», наполовину смытые дождем.
Что это значило?
– Я не знаю, – сказал он громко, и когда он оглянулся, чтобы посмотреть, не видел ли кто, как он разговаривает сам с собой, то обнаружил, что он свернул с Канзас-стрит на Костелло-авеню. За обедом он говорил другим, что только в Барренсе, единственном месте в Дерри, он чувствовал себя счастливым, когда был мальчишкой.., но это была не совсем правда. Было еще одно место. Либо случайно, либо в беспамятстве, но он пришел на это место – это была Публичная библиотека Дерри.
Он погулял по лужайке перед библиотекой, отмечая, что его матерчатые туфли постепенно намокают, глядя на застекленный проход, который соединял взрослую библиотеку с детской. Проход также не изменился, и отсюда, стоя за свисающими ветвями плакучей ивы, он мог видеть людей, проходящих взад и вперед. Старое восхищение наполнило его сердце, и он на самом деле забыл, впервые забыл о том, что случилось в конце ланча. Он вспомнил, как гулял по этому самому месту ребенком, только в зимнее время, и ему приходилось прокладывать путь сквозь глубокий снег, доходивший почти до бедер. Он приходил в сумерки, вспоминал Бен, и опять его пробирало до кончиков пальцев, которые уже онемели, а снег таял в его зеленых ботинках. Темнота опускалась над местом, где он стоял, и мир становился лиловым от зимних теней, небо на востоке было пепельно-серым, а на западе тлели последние красные угольки. Там, где он стоял, было холодно, возможно, градусов 10, но было бы еще холоднее, если бы ветер дул из замерзшего Барренса, как это частенько бывало.
Но там, меньше чем в сорока ярдах от места, где он стоял, люди ходили туда-сюда в одних рубашках. Там лился поток яркого белого света, отбрасываемого флюоресцентными лампами, висящими над толовой. Маленькие ребятишки вместе хихикали, влюбленные школьники старших классов держались за руки (и если библиотекарша видела их, то запрещала им делать это). Это было что-то волшебное, волшебное в хорошем смысле этого слова, и он был слишком мал, чтобы считаться с такими земными вещами, как электрический свет. Волшебством был этот сверкающий цилиндр света и тепла, соединяющий эти два темных здания, как дорога жизни; волшебством было наблюдение за людьми, идущими через это темное заснеженное поле, но не тронутыми ни темнотой, ни холодом. Это делало их прекрасными, почти богоподобными.
В конце концов он уходил, всегда останавливался и оглядывался (как он сделал это и сейчас), пока громоздкий каменный корпус взрослой библиотеки не закрывал линию обзора, а потом и огибал здание, подходя к парадной двери.
Ошеломленный ностальгической болью в сердце, Бен поднялся по ступеням взрослой библиотеки, подождал минуту на узкой веранде поя колоннами, где всегда в самый жаркий день было прохладно. Затем он толкнул дверь, обитую железом, с отверстием для того, чтобы опускать книги, и шагнул в тишину. Сила памяти на мгновение закружила ему голову, когда он вступил в неясный круг света, падающего от подвешенного стеклянного глобуса. Сила эта была не физическая – не удар в челюсть или пощечина. Она была больше сродни тому странному чувству времени, помноженному на самое себя, которое люди называют, за неимением лучшего термина,
Бен уже переживал подобное чувство прежде, но никогда он не получал удара такой силы, который полностью дезориентировал его. Несколько мгновений он стоял в дверях, буквально потеряв представление о времени, даже не представляя, сколько ему лет. Было ли ему тридцать восемь или только одиннадцать?
Здесь стояла такая же тишина, нарушаемая только внезапным шепотом, слабым стуком штампа, который библиотекарь опускал на книги, запоздалыми замечаниями, да сухим шорохом газетных или журнальных страниц. Ему нравился этот свет, как тогда, так и сейчас. Он косо падал из высоких окон, серый, как крыло голубя в этот дождливый полдень, свет, который был усыпляющим и печальным.