– Господа! Предлагаю усопшего почтить вставанием.
Все встают.
Кроме этого лошадиного способа относиться к ужасному, к несбыточному, к неизрекомому факту смерти, потрясающему Небо и Землю, наша цивилизация ничего не нашла, не выдумала, не выдавила из своей души.
– «Встаньте, господа!» – вот и вся любовь.
– «Встаньте, господа!» – вот и вся мудрость.
Дарвин, парламент и войны Наполеона, всем бесчисленным умершим и умирающим, говорят:
– «Мы встали». – «Когда вы умрете – мы встанем».
Это до того рыдательно в смысле наших «способностей», в смысле нашей «любви», в смысле нашего «уважения к человеку», что…
Ну, а что же, мы будем «реформировать Церковь» с такими способностями?..
Да ведь ни в ком из нас,
«Встали! Постояли!!»
– Ослы!
Что скажем еще, кроме «ослы».
Вот эта-то «важная попытка реформации», – попытка с пустым сердцем, попытка с ничтожным умом, – она потрясает Европу… Тут «и декаденты», и «мы», и «эгофутуристы», всякие «обновленцы» и еще «Дума» и Караулов.
Да, «постояли мы» и над Карауловым. Надо было ему с того света чихнуть нам: «Мало».
Рассказ Кускова (Пл. А.):
– Все жалуются, что полиция притесняет бедных обывателей и стесняет гражданскую свободу. «Задыхаемся». «Держи и не пущай». Раз я зашел в далекую улицу, панель – деревянная, и бредет мне навстречу пьяная баба. Только у нее, должно быть, тесемки ослабели, и подол спереди был до земли. Как она все «клюкала» вперед, то и наступала на подол. Он ее задерживал, и в досаде она поддергивала (его) вверх. Но юбка отделилась от кофты, и она, не замечая, дергала сорочку. Дальше больше: и я увидел, что у нее пузо голое. Юбку совсем она «обступала» книзу, и она сползла на бедра, а рубашку вздернула кверху. От омерзения я воскликнул стоявшему тут же городовому:
– Что же ты, братец, смотришь: отведи ее домой или в участок.
Сделав под козырек действительному статскому советнику (Кускову), городовой отвечал:
– Никак нет-с, ваше высокоблагородие. Нельзя-с. Она сама идет, и я не могу ее взять, потому нам приказано брать, только если пьяный
Кусков никогда не выезжал (до отставки) из Петербурга, и это было в столице.
Минувший год мы ездили с мамой к Романовым, – на Большую Зеленину. И, проезжая небольшую площадку, кажется, у Сытного рынка (Петербургская сторона), – в 1 час дня, – в яркий солнечный весенний день, – я вскрикнул и отвернулся.
Тотчас же взглянула туда жена.
– Молоденькая, лет 18 (сказала).
Vis-à-vis[86] стояла толпа. Рассеянно, не нарочно. Парни, женщины.
И против них эта «18-ти лет» подняла над голыми ногами подол «выше чего не следует» и показала всем.
Столица.
Все что-то где-то ловит: – в какой-то мутной водице какую-то самолюбивую рыбку.
Но больше срывается, и насадка плохая, и крючок туп.
Но не унывает. И опять закидывает.
Стиль есть душа вещей.
Уж хвалили их, хвалили…
Уж ласкали их, ласкали…
…дураки этакие, все мои сочинения замешаны не на воде и не на масле даже, – а на семени человеческом: как же вам не платить за них дороже?
Мамочка не выносила Гоголя и говорила своим твердым и коротким:
– Ненавижу.
Как о духовенстве, будучи сама из него, говорила:
– Ненавижу попов.
– Отчего вы, Варвара Дмитриевна, «ненавидите» священников?
Не торопясь:
– Когда сходят с извозчика, то всегда, отвернув в сторону рясу, вынимают свой кошель и рассчитываются. И это «отвернувшись в сторону», как будто кто у них собирается отнять деньги, – отвратительно. И всегда даст извозчику вместо «5 коп.» этот… с особенным орлом и старый «екатерининский» пятак, который потом не берут у извозчика больше, чем за три копейки.
– А Гоголя почему?
Она не повторяла и не объясняла. Но когда я пытался ей читать что-нибудь из Гоголя, которого Саша Жданова (двоюродная ее) так безумно любила, то, деликатно переждав (пока я читал), говорила:
– Лучше что-нибудь другое.
Это меня поразило. И на все попытки оставалась деликатно (к предлагавшему) глуха.
«– Что такое!???! Гоголь!!!» – Я не понимал.