Такого рода сюзеренитет, определенный и освященный как право Европы, будет в основном состоять в праве оккупировать ту или иную территорию, равно как и побережья, для того чтобы по необходимости основывать там свободные города, европейские колонии или коммерческие порты…
Однако Ламартин и на этом не останавливается. Он заходит гораздо дальше, туда, где Восток, тот самый Восток, который он только что видел и где он только что побывал, сведен к «нациям без территории, родины, прав, законов или безопасности… страстно жаждущим найти приют» в европейской оккупации[679].
Из всех образов Востока, созданных ориентализмом, нет ни одного столь же, в буквальном смысле, цельного, как этот. Для Ламартина паломничество было связано не только с проникновением властолюбивого сознания, на Восток, но также и с фактическим устранением восточного сознания в результате присоединения Востока к безличным европейским силам. Подлинная идентичность Востока усыхает, рассыпаясь на последовательные фрагменты, воспоминания Ламартина об увиденном, которые позже будут собраны и поданы как возрожденная мечта Наполеона о мировой гегемонии. Если у Лэйна человеческая идентичность исчезает в научных таблицах его египетских классификаций, то у Ламартина осознанность полностью выходит за свои нормальные пределы. Поступая так, он повторяет путешествие Шатобриана и его замыслы лишь затем, чтобы пойти дальше, в сферу абстракций Шелли и Наполеона, которые тасовали миры и народы, словно карты. То, что остается от Востока в прозе Ламартина, и вовсе несущественно. Его планы перекрывают геополитическую реальность; места, которые он посетил, народы, которые он видел, опыт, который он приобрел, – всё это в итоге находит немногочисленные отзвуки в его помпезных обобщениях. Последние следы конкретики исчезают в «политическом резюме»[680], завершающем его «Путешествие на Восток».
Трансцендентному квазинациональному эгоизму Ламартина мы должны противопоставить позиции Нерваля и Флобера. Ориентальные работы играют существенную роль в их творчестве в целом, значительно большую, чем проникнутое духом империализма «Путешествие» Ламартина в его произведении. Тем не менее оба они, как и Ламартин, пришли на Восток, вооруженные длинным списком прочитанного – сочинений классиков, современной литературы и академического ориентализма. По поводу этой подготовки Флобер гораздо более откровенен, чем Нерваль, который в своих «Сыновьях огня» лицемерно сообщает: всё, что ему известно о Востоке – это полузабытые воспоминания со времен школы[681]. «Путешествие на Восток» свидетельствует против этого, хотя и демонстрирует знание Востока менее систематическое и менее упорядоченное, чем у Флобера. Важнее то, что оба автора (Нерваль в 1842–1843 годах и Флобер в 1849–1850-х) извлекли из своих путешествий на Восток бóльшую личную и эстетическую пользу, чем какие-либо другие путешественники XIX столетия. Немаловажно также и то, что оба они были гениями, и оба с головой ушли в те аспекты европейской культуры, которые способствовали сочувственному, пусть и извращенному, видению Востока. Нерваль и Флобер принадлежали к сообществу мысли и чувства, описанному Марио Працем[682] в его «Романтической агонии», сообществу, для которого воображаемые экзотические места, культивирование садомазохистских вкусов (то, что Прац называет алголагния), завороженность макабром[683], роковые женщины, таинственность и оккультизм, – все эти мотивы в итоге слились воедино в произведениях таких авторов, как Готье (который и сам был очарован Востоком), Суинберна[684], Бодлера и Гюисманса[685], [686]. Для Нерваля и Флобера такие женские образы, как Клеопатра, Саломея и Изида, имели особое значение, и совершенно не случайно и в их творчестве, и во время их поездок на Восток они в высшей степени ценили и выделяли легендарные, побуждающие к размышлениям и порождающие множество ассоциаций женские фигуры.