Когда в результате Первой мировой войны Востоку пришлось войти в пространство истории, эту работу проделал именно ориенталист-как-агент. Ханна Арендт[857] блестяще отметила, что партнер бюрократии – имперский агент[858], что значит: если коллективное академическое предприятие под названием «ориентализм» было бюрократическим институтом, основанным на определенном консервативном видении Востока, то носителями подобного видения были имперские агенты вроде Т. Э. Лоуренса. В его работе можно видеть первое проявление конфликта между повествовательной историей и видением, по мере того как, согласно его собственным словам, «новый империализм» активно пытался «возложить ответственность на местные народы [Востока]»[859]. Теперь соперничество между ведущими европейскими державами заставляло их подталкивать Восток к активной жизни, пытаться поставить Восток себе на службу, превратить извечную «восточную» пассивность в энергию современной жизни. Однако при этом важно было не позволять Востоку идти собственным путем, отбиваться от рук, поскольку, согласно каноническому взгляду, у восточных народов отсутствовала традиция свободы.
Драматизм работы Лоуренса в том и состоит, что он олицетворяет борьбу, во-первых, за то, чтобы привести Восток (безжизненный, вневременной, бессильный) в движение, во-вторых, за то, чтобы придать этому движению исходно западную форму и, в-третьих, чтобы вместить новый и возрожденный Восток в свое персональное видение, в ретроспективном модусе которого есть место чувству поражения и предательства.
Я намеревался создать новую нацию, восстановить утраченное влияние, дать двадцати миллионам семитов фундамент, на котором они могли бы построить заветный дворец национальной мысли… Для меня все подчиненные провинции империи не стоят жизни и одного английского парня. Если я восстановил на Востоке некоторое самоуважение, цели, идеалы, если я сделал обычное превосходство белых над красными более требовательным, то в определенной степени я помог этим народам войти в новое содружество, где господствующие народы забудут свои зверские свершения, а белые, красные, желтые, коричневые и черные, не задумываясь, встанут бок о бок на службу миру[860].
Однако ничто из этого, ни в виде намерения, ни в виде предпринятого усилия или неудавшегося проекта, не было бы возможно даже в первом приближении без изначальной перспективы Белого ориенталиста:
Еврей в «Метрополе» в Брайтоне, скупец, почитатель Адониса, распутник в бурлящем котле Дамаска, – все они в равной степени выступают знаком способности семитов к наслаждению, выражением того же самого нерва, который дает нам на одном полюсе самоотрицание ессеев[861], ранних христиан или первых халифов, ищущих путь к небесам для нищих духом. Семит колеблется между наслаждением и самоотрицанием.
В этих утверждениях Лоуренс опирается на респектабельную традицию, озаряющую, подобно лучу маяка, весь XIX век. В качестве источника света, конечно, выступает «Восток», и у него хватает сил, чтобы в своих пределах осветить на местности и всё грубое, и всё утонченное. Еврей, почитатель Адониса, дамасский распутник, – это не столько знаки человечества, сколько, скажем так, семиотическое поле под названием «семитское», выстроенное в соответствии с семитской ветвью ориентализма. Внутри этого поля было возможно следующее: