Кони шли бурьянистым перелогом. Несмотря на засуху, здесь, на пашне, брошенной года три назад, крепко ужились ядреные сорные травы. Над осевшим и почерневшим снегом, замусоренным листвяной и цветочной трухой, всюду торчали грубые растопыренно-ветвистые стебли гулявника с колючими стручками, бородавчатой свербиги, осота и будяка, которые все еще не успели рассеять обильный урожай своих хохлатых семянок. А потом пошли большие круговины сурепки, густые, но помятые, потрепанные заросли дикой конопли и сизоватой полыни. Эти сорные травы в самом деле наступали на земли, где сеется пшеничное зерно, точно несметные вражеские полчища.
— Обсохнет — выжечь надо, — сказала Хмелько.
— Да, только огнем, — согласился Куприян Захарович.
И коням и людям стало легче, когда выбрались на мягкие залежи, где за дико атакующими полчищами бурьяна двигались более низкие, кормовые травы — белый донник, острец, эспарцет — и густо полз, пронизывая и покоряя весь плодородный пласт, необычайно жадный до жизни и властолюбивый пырей. Эти места большей частью были выкошены и вытоптаны скотом, и над неглубоким, коню по щетку, рыхлым снежным покровом лишь местами висели на тонких, поникших былинках высохшие колоски, метелки и кисти…
— Ну и запыреено! — проговорила здесь Хмельно.
— Крепко, — подтвердил Куприян Захарович.
— Тут нелегкая борьба!
— Работы до самой осени!
Постепенно степь становилась все ровнее и однообразнее. На пути совсем исчезли всякие приметы старой пашни: смутно обозначенные борозды, межи, где держатся особенно дюжие травы, всякие хозяйские знаки на границах полей, — пошла твердая залежь, не знавшая плуга четверть века, а затем и девственная целина. Здесь из-под снега реденько торчали, точно барсучьи кисти, дернинки типчака и пучки легчайших шелковых остей ковыля.
— Вот она! — остановив коня, негромко промолвил Куприян Захарович и, махнув ладонью на запад, досказал: — Поднимай сплошь, до самого Иртыша!
— Хороша! — сказала Хмелько. — Только все же есть солонцеватые пятна.
— Где ты видишь?
— А вон низинка! — Хмелько указала плетью вдаль, где в низинке, над водой, виднелись кусты какой-то травы. — Это же кермек! Значит, там солоновато…
— Глазастая ты…
Пробиравшийся сторонкой Леонид только краем уха услыхал этот разговор и с удивлением подумал, что Хмелько, судя по всему, разговаривает с Куприяном Захаровичем со знанием дела. «Это верно, глазастая, — неожиданно для себя, даже с некоторым удовольствием согласился он с замечанием Северьянова. — Дьявол с синими глазами…» Но тут же, не придавая никакого значения тому обстоятельству, что ему впервые подумалось о Хмелько с удовольствием, он поспешно вернулся к своим мыслям и некоторое время, захваченный ими, ехал со стиснутыми зубами и отчаянно-властным выражением лица. «Ничего! Ничего! — твердил он себе в эти минуты, изредка пронзительным и дерзким взглядом осматривая степь. — Выдержим!» Он вдруг почему-то совершенно отчетливо вспомнил, с каким чувством бежал от матери с танкистами на фронт, в огневое пекло, кипевшее высоко в небе на запад от взгорья, где была стерта с лица земли его родная деревня. Странно, но ему показалось, что он вновь полон того невыразимого, полузабытого чувства, каким когда-то внезапно, как светом молний, озарилось его детство.
— А вот и он! — раздался голос Куприяна Захаровича. — Сам хозяин.
Леонид обернулся на его голос и вдруг увидел вдали волка. Он стоял вполоборота на ковыльной проталине и, высоко подняв лобастую голову, настороженно смотрел на людей, неожиданно появившихся в его степи.
— Один бродит, — сказал Куприян Захарович. — У волчицы теперь щенята…
Над степной далью уже высоко поднялся Заячий колок, где предполагалось осмотреть место для стана бригады Леонида Багрянова, когда километра, за два в правой стороне, на большой проталине, показалась отара овец, а поодаль, на снежном фоне, — журавель колодца и приземистые, с раскрытыми крышами кошары. Среди овец передвигались, иногда зачем-то нагибаясь, две женские фигуры и высился всадник на пегой лошади.
— Заедем? — предложил Куприян Захарович.
— Это ваша отара?
— Наша. Надо побывать.