«10 апреля 1903. <…> разговаривал с Анатолием Федоровичем Кони <…> он сказал: “Читаю по воскресеньям Ваши блистательные переводы Полонского. То, что они лучше оригинала, это в Вашем случае разумеется само собой; но я заметил в них еще кое-что: стихи… хм… умнее того, что написал и способен был написать Яков Петрович”. (Как известно, Полонский не отличался особым умом. –
«17 октября 1898. <…> Кто-то сказал, что Полонский смертельно болен, и Вейнберг, немного помолчав, произнес: “Ну, разве я не практичный человек? Я как раз прикидывал, сколько может принести литературный вечер его памяти нашему Литературному фонду”»[632].
С точки зрения общественной морали, оба высказывания нежелательны. В обществе не принято давать оценку ума человека, особенно если эта оценка невысока, а человек известен и снискал уважение другими своими качествами.
Фраза П. И. Вейнберга попросту цинична: кончина поэта есть источник дохода, и речь идет о человеке, чьи стихи стали народными песнями, а дом – местом постоянных встреч литературной общественности, куда можно прийти незваным. В данном случае, как представляется, достоверно отражена одна из граней ситуации вокруг Полонского: он «корифей» и добрый человек, его стихи учат в гимназиях, но последние его произведения слабы, а современное поэтическое искусство ищет каких-то иных путей.
Эти суждения отвечают сделанным чуть раньше наблюдениям над мемуарным образом Полонского. От мемуаристов в основном ускользает то обстоятельство, что Полонский был
Но есть и другие грани восприятия Полонского его современниками. Из приведенных суждений (исключая разве что фразу Вейнберга) можно сделать вывод о непритворной симпатии и теплоте по отношению к поэту, даже с учетом специфических отношений внутри литературного круга. Эта теплота (помимо почтительности) явственна в письмах к поэту. Можно предполагать, что нечто в Полонском могло
25 марта 1888 г. Фидлер группирует несколько воспоминаний о только что скончавшемся В. М. Гаршине[633]. Приведем одно из них:
«10 апреля прошлого года я ехал на империале, как вдруг на углу Литейной и Невского вошел Гаршин. Он только что вернулся из поездки по Кавказу и Крыму <…> В руке он держал что-то небрежно завернутое в бумагу и напоминавшее венок. “Что это у Вас” – спросил я. – “А, это листья с пушкинского дерева в Гурзуфе. Я собираюсь подарить их нынче вечером Полонскому и сказать стихами, что