Видимо, тополиный пух попал ему в дыхательное горло. Он закашлялся, набухли артерии, лицо от удушья стемнело. Я бросился в кухню, схватил нож, метнулся обратно. Он погибал, я полоснул по горлу. Мне повезло – пушинка застряла выше.

Я закинул ему голову, чтобы кровь не заливала глотку. Теперь он мог какое-то время дышать, мог слышать.

Я поцеловал его. Я сказал ему это.

Я ушел от него, захлопнул дверь, спустился во двор, вышел к пруду, сел на лавку, закрыв руками лицо и раскачиваясь, как цадик.

И вдруг я услышал его позывные».

<p>Воронеж</p>

Крепка, как смерть, любовь.

Царь Соломон

Никогда не смогу привыкнуть к пробою в памяти о тебе: пробоина – ты – больше, чем память. Пробоина эта, словно слепое пятно, разрастаясь из бокового, взбирается, как ледник, на континент зрачка, – и цивилизации меркнут, выколотые оледененьем. Так города, разрушенные полчищами Времени, становятся больше в воображении потомков: сгустки праха танцуют над горизонтом, полыхая окнами, кровлями, возносясь вслед за висячими садами, – и крылатые ракеты пропадают в них бесследно, как брызги китайского фейерверка.

Отсюда мне легче сделать вывод, что отсутствие – чернозем, весьма благодатная почва для злачных видов культуры, чем замолчать вообще… Назовем эту почву – Че-Че-О.[1]

В самом деле, отсутствие – целая область. Возделывание ее может взрастить искусство. Например, монолог, который бьется набатом в полости пробоя. Иногда в гуле от долгого эха слышится ангельский хор ответа. И это ошибка.

В свете этого чернозема, человек вообще – особенно если мужчина – по преимуществу землепашец. Под ногами мужчины – если он, конечно, мужчина – нет ничего попранного, за исключением благодатного перегноя собственных чувств, испытанных им как смерть…

Я лежу сейчас в поле ночью, в ногах моих пустота. В голове такая же пустота, но еще темнее. Пробоина в ней – пустоте, голове – разрастается, как звезда, взорванная от напряженья вспомнить твое лицо. Постепенно рана зарастает светом, и разум, отделившись, падает вверх болидом. Обезглавленное, тело прет по-пластунски по пашне ночи, плуг, выброшенный как перо «выкидухи», из солнечного сплетенья, вспарывает межу пустоты, пытаясь до тебя добраться.

Чем чернее бумага, тем шире поле.

<p>Мускат</p>

Ни ветерка. Духота обнимается зноем, словно сонная девка на скирдах – полднем. Жар от камней шевелит подошвы, поднимает на бреющий шаг – и обливает лицо, как обвал прозрачной геенны – взор стеклодува. (Вещь вообще, если ей привелось попаданьем взорвать собственную идею, – прозрачна.)

Вдоль обочины залежи фруктов – раскоп Сезанна. Как воздух, огромное море наполнено штилем. Мурашки случайного бриза рассыпаются ополчением. Горизонт длится изгибом бедра Елены к Юрзуфу. Полоумная чайка в пикé вопит дознание: «Кто ты?»

Солнце, снижаясь, взорвало уже бойницу башни замка дона Гуаско – торговля, однако, никак не двинется с места. Как судьба немого. Кляксы роняет тутовник. Ящерка слепнет.

Отдыхающие сохнут от жары, хлещут пиво. Вдали пьяный пловец рвется на смерть к звену дельфинов. Публика рукоплещет. На «спасалке» лениво встает тревога.

Солнечный призрак дона Гуаско потягивается в бойнице.

Девочка лет двенадцати – иссиня-черная коса, ожиданье – задумчивость и кротость, к которым припасть, как к злату – торгует янтарным мускатом. Белая овчарка – афган: сжатый взрыв мышц, вспышка сахарной кости в пасти – ловя иногда свой обрезанный хвост, лежит у ее ног охраной.

Глаза девочки разливают мир, как солнце – прозрачность: мир без лучшей души не родится.

Бриджи до золотых колен. Теряется, когда спрашиваю:

– Сколько?

Солнце лупит в развалины башни последним залпом, и чернеет силуэт Гуаско: сны наместника туги и смертны, как течь в генуэзских корветах.

Карий воздух Рембрандта наступает приливом заката.

Она тянется за безменом, из ткани выныривают острые коленки, тянутся бедра: сплошной волдырь – видимо, плеснули кипяток на младенца. И смотрит.

На вытянутой руке:

– Вот столько.

И тогда понимаю.

«Да, вот именно столько, что меня нет и нет. Потому что ты смотришь в меня: в прозрачность».

Я протягиваю руку.

Афган, взметнувшись, перекусывает мне запястье.

Невидимка отходит, роняя гроздья муската.

<p>Следы</p>

«Ничто невозможно отыскать по его следам. Ничто не оставляет улик, кроме одной – действительности – ты отставил стакан на отлете руки, беря светильник над баром в фокус льдинки, – которая, если подумать, не просто след, но рябь или, если угодно – полость самой пустоты».

Перейти на страницу:

Похожие книги