Маленький, плюгавенький, шевелюра просматривается до самого горизонта... Может, должность тебя красит, место? Кто ты? Бывший директор столовки, а ныне работник метлы... Кто ты будешь завтра? Никто. Нет, Толька, никогда не стать тебе Анатолием Евгеньевичем.
Упустил момент. И не жалей. Мне, например, Толька больше нравится. Не надо лезть туда, где тебе неуютно, не всех называют по отчеству из уважения. Поверь, если кто к тебе по батюшке обратится, значит, он просто смеется. Смеется, Толька. Или ему что-то от тебя нужно. Вот начальник стройки... Могу что угодно о нем думать, пакостить, кровь портить, жизнь ему сокращать... Могу. Но он-Николай Петрович. И никуда не денешься.
- А вы, в таком случае, кто же будете, позволительно спросить? Если это, конечно, вас не затруднит, не поставит в неловкое положение, мне бы не хотелось...
- Позволительно, Толька, сегодня тебе все позволительно. Так вот я-Хромов. И весь сказ. Хромов. А если угодно, зови меня Славиком. Тебе и это позволительно. Славик, - Хромов захохотал. Он уже взял было баночку с водкой, но снова поставил на стол, а отсмеявшись, выпил, не чокнувшись. А ведь ты, Толька, еще влюбиться можешь. Точно говорю. Есть ли у тебя какие мужские достоинства, мне неведомо, да и плевать мне на них, но влюбиться ты можешь. Но знаешь, Толька, уж больно много тебе зарабатывать надо, чтобы какая-нибудь завалящая бабенка с интересом на тебя посмотрела. - Хромов помолчал. - Вот скажи мне, Толька, ты эгоист?
- А вы? - игриво спросил Кныш, окончательно решив больше не обижаться, поскольку обиды его только тешили Хромова.
- Эх, Толька, Толька... Даже пьяный боишься сказать то, что думаешь... Страшно тебе живется, еще похуже, чем мне. Все в себе носишь, а? Надорвешься, Толька, помяни мое слово, ох, надорвешься,
- Как-нибудь! - беззаботно сказал Анатолий Евгеньевич, разливая остатки водки. - Как-нибудь! - повторил он, и глаза его сверкнули зло и трезво.
- Умом тронешься, - Хромов вытер ладонями красные слезящиеся глаза, потом для верности протер их рукавом, внимательно посмотрел на Анатолия Евгеньевича и повторил: - Умом тронешься. И сейчас не блещешь, а то вообще... Смеху-то будет, господи, вот смеху-то людям будет!
- Станислав Георгиевич, зачем же вы другу так говорите, слова нехорошие подбираете... Знаете, у меня ощущение, что мы собрались не для того...
- Друг?! - удивился Хромов. - Толька, да какой ты мне друг? Ты, Толька, собутыльник! И всегда останешься собутыльником. Выше тебе не подняться. Мне один черт-с тобой ли пить или вой с той лошадью, что под окном ходит! Только лошадь не пьет, а ты, я смотрю, пьешь, как лошадь. Да ты не обижайся, Толька. На меня невозможно обидеться, не тот я человек...
Хромов задумчиво погрузил алюминиевую ложку в банку с икрой, набрал с верхом, сунул в рот и начал жевать, невидяще глядя перед собой прозрачными глазами. Анатолий Евгеньевич брезгливо рассматривал его седую щетину на красных щеках, перекрученные уголки воротника рубашки, обрывок какой-то лоснящейся ткани, которая лет двадцать назад была, возможно, галстуком, смотрел на светлые и прямые ресницы Хромова и испытывал странное чувство удовлетворения. Нет, таким он никогда не будет-это Кныш знал наверняка. И то, что кто-то оказался слабее его, кто-то не выдержал схватки с самим собой и сдался, потерпел такое вот сокрушительное поражение, наполняло его душу гордостью за самого себя.
- Что, Толька, неважный у меня вид? - вдруг спросил Хромов трезвым голосом. - Неважный... Я знаю... Ты не поверишь-лет пятнадцать назад я был первым пижоном на Острове! Брючки, галстучки, штиблетики, запонки... Боже, сколько было суеты, забот, тщеславия, сколько было довольства собой! А сколько было планов и надежд... Не жди, Толька, ни планов своих, ни надежд не раскрою, сейчас они только смех вызовут, только смех. Не поверишь, жена у меня была и сын... Нашлась все-таки одна дура, клюнула на мои запонки и штиблетики...
- Где же она сейчас? - спросил Анатолий Евгеньевич, скучая, прикидывая, как бы это половчее удрать от Хромова.
- Черт ее знает... Ушел я от них. Ушел. Сложил запонки в чемодан, галстучки, - Хромов подергал себя за лоснящийся лоскут, - этот тоже в чемодан положил и ушел... А сейчас спроси у меня, Толька, почему ушел...
Ну! Спроси! Нет, ты спроси!
- Скажите, Станислав Георгиевич, почему вы всетаки ушли от жены, от сына? - послушно проговорил Анатолий Евгеньевич.
- Эх, Толька... Ушел, как уходят с работы, как переезжают в другой город и бросают тот, в котором жили до сих пор, как уходят со старой квартиры на новую... Показалось мне, Толька, что достиг я предела, что ничего уже со мной больше в жизни не будет, никого у меня уже не будет, что вот только эта жена, этот сын, и все, и навсегда, и до самого конца... И жить я при них буду, и помирать у них на руках... В общем, мир земной и беспредельный вроде бы как сошелся клином. И показалось мне все это... Ты вот дай мне, дай человека, на которого я бы мог молиться по ночам, пусть по пьянке, но молиться. Хочу молиться, Толька!
Не веришь?