Потом поднимает палец и декламирует:
– Боже мой, – говорит тетя Эмили. – Какое необычное желание! Кто это написал?
– Сэмюэл Хоффенстайн, – отвечает Сид. – Он спародировал раннюю Миллей[34].
Он хватает Чарити под руку, и они уходят.
До этого места мое воображение трудностей не испытывает. Я знаю, какое первое впечатление окрестности Баттел-Понда произвели на Сида, потому что помню свое собственное первое впечатление от них, и я много раз слышал рассказ тети Эмили об этом его приезде – рассказ, выдержанный и в юмористическом, и в романтическом ключе и напоминающий волшебную сказку: принцесса в заточении, принц в одежде нищего, отдаленное место, куда можно добраться только по глухим дорогам, по которым проехать ненамного легче, чем пройти над бездной по лезвию меча.
Этот летний поселок так неприметно и скромно расположен, что и с дороги, и от озера его почти и не увидишь. Летом в нем около двух тысяч обитателей, но из них тебе редко кто попадется на глаза – разве что молодая парочка в каноэ, женщина у почтового ящика или седовласый ученый, направляющийся к своей хижине-кабинету. Исключения – летние аукционы и сельский магазин в то время дня, когда привозят “Нью-Йорк таймс”. В этих случаях собираются десятки людей, а порой и сотни.
Озеро Баттел-Понд, если взглянуть на него как на картину, принадлежит к Школе реки Гудзон – к школе живописи, соединившей в себе философскую углубленность с пасторальностью. Это не курорт. Это полная противоположность курорту: ученые и преподаватели, которые составляют большую часть летнего контингента и платят львиную долю налогов, тихо воспрепятствовали всем поползновениям построить тут аэропорт, кинотеатр и вторую автозаправку, они даже не позволили кататься по озеру на моторных лодках. То, что Сид Ланг впервые увидел летом 1933 года, внешне мало чем отличалось от того, чему здесь положили начало Джордж Барнуэлл Эллис и Блисс Перри[35] после поездки в коляске в самом конце XIX века. Свечи и масляные лампы неохотно уступили место электрическому освещению; в некоторых коттеджах появились телефоны; каждые шесть-восемь лет подгнившие доски веранд и причалов заменялись новыми. В остальном – перемен немного.
Мое затруднение не в том, чтобы вообразить себе Баттел-Понд, а в том, чтобы представить себе, о чем Сид и Чарити могли говорить между собой и что они могли делать в тот день и в последующие дни, на которые он остался, отказавшись без всякого письма, телефонного звонка или объяснения от запланированного ужина в Монреале. Любовные сцены между моими друзьями никогда не привлекали меня как писателя и не были моим козырем, и, так или иначе, я не могу утверждать с определенностью, что она в тот момент была уверена в своих чувствах к нему, хотя не сомневаюсь, что чувства эти у нее были. К тому же вермонтский дождь – не самая подходящая обстановка для нежных сцен. Поэтому я просто поведу их на прогулку, на которую они вполне могли решить отправиться.
Они идут через мокрый лес на главную дорогу, поворачивают налево, проходят шагов сто и протискиваются через ворота с потускневшей надписью на табличке:
Дорога, изгибаясь, идет вверх от влажной земли, густо поросшей кедрами, к лугу на плоском возвышенном участке, где джерсейские коровы, красивые, точно оленухи, смотрят на них томными “очами Юноны”. Вдоль тропы – плотные заросли папоротников, с которых капает влага, их тут два десятка видов. Про них Сид тоже почти ничего не знает (по моему опыту, папоротники – чисто женская сфера), и она ему показывает: деннштедтия точечнолопастная, щитовник, оноклея чувствительная, чистоуст коричный, страусник обыкновенный, чистоуст Клейтона, многорядник верхоплодный, орляк, венерин волос. Эти названия так же приятны его слуху, как лесные запахи обонянию. На прогалинах между участками, поросшими елью, – зеленый ковер мха в пядь толщиной, мягкого как пух, со “свечками” плауна и куполами оранжевых в белую крапинку грибов.
Сид ступает на мох мокрыми мокасинами. Прыгает на нем, как на батуте. Наклоняется, придавливает мох ладонью.