Каждый из них сохранил свою повадку. Костлявый садовник сокрушенно вздохнул. Капитан Шульцки возмущенно воскликнул: «Вот видите!» Газовщик Мюллер сказал: это все равно как если бы кто-то отменил карнавал; майор Лунденбройх нашел мое поведение некорректным; генерал-майор заговорил о необходимой субординации в содружестве поневоле; генерал Эйзенштек готов был допустить особый режим только для смертников, а гауптштурмфюрер мрачно заявил, что, по его мнению, пора уже наконец заголить мне задницу.
— Так точно, гауптштурмфюрер, — сказал я, — пролетарскую задницу.
Тогда гауптштурмфюрер крикнул:
— Беверен!
Костлявый тюльпанщик, вздохнув, ударил меня с такой силой, что я удивился, как у меня уцелела голова на плечах.
— Приказ выполнен! — крикнул мой друг Ян гауптштурмфюреру, мне же он сокрушенно сказал:
— Приказ!
Когда он увидел, что за меня собираются взяться капитан Шульцки и гестаповец, то стал передо мной, заложив за спиной свои огромные садовничьи руки.
А я уже вообще ничего не соображал и орал:
— Тюльпанская задница, гестаповская задница, капитанская задница!
И я было взял на изготовку свою гипсовую кувалду, как вдруг раздался крик по польски:
— Baczność! — Внимание!
В камере сразу все стихло, стих и мой боязливый гнев.
Вошел надзиратель без шеи, прозванный Бесшейным, которого, если ты в здравом уме, следовало опасаться, а с ним еще один тюремщик, в более высоком чине. Учитель, говоривший по-польски, торопливо отрапортовал и торопливо отвечал на отрывистые вопросы. Оба надзирателя проявили некоторый интерес ко мне, потом поговорили между собой и, по-видимому, придумали что-то малоприятное для нас, что их, однако, развеселило; Бесшейный что-то громко скомандовал, учитель перевел, и команда означала, что мы должны немедленно построиться, но не в том порядке, как обычно на перекличке, а по чинам.
Встали оба генерала и наш единственный полковник, а потом началась изрядная путаница. Позднее я понял ее причину: одни важные лица столкнулись с другими, по-иному важными лицами, некоторые хотели теперь казаться ниже рангом, чем были раньше, таких нашлось немало, и вышла толкотня. Какой-нибудь дурак капитан ни за что не хотел стать позади глупого ортсгруппенлейтера, хитрый министерский чиновник старался занять местечко понезаметней, а уже занявший это местечко хитрый лейтенант жандармерии не желал переходить вперед.
Только что мои дела были совсем плохи, но вот все стало опять хорошо: моего места в самом конце ряда, в самом низу, никто не мог оспаривать; в камере не было человека ниже меня по воинскому званию, а если попадались штатские, как, например, газовщик, то все они были значительно старше годами; насчет меня не возникало сомнений, могущих втянуть или замешать меня в эту толкучку: я был неоспоримо последний. Пусть ищут свои места между генералитетом и мною; первый генерал, второй генерал, потом полковник, и я — рядовой мотопехоты — мы давно уже стояли на своих местах, когда остальные наконец распутали клубок.
Надзирателя Бесшейного и его начальника вся эта волынка явно позабавила, и похоже было, что они уже заранее радуются новой заготовленной ими шутке; Бесшейный отдал учителю громкий приказ по-польски, а учитель мне — громкий приказ по-немецки — быстро сделать шаг вперед.
Смотри-ка, Нибур, подумал я, вот ты и опять добился одиночного положения. Чем, интересно, платят здесь за строптивость? Какие события уготованы тому, кто не изъявил готовности поведать о самом радостном событии своей жизни? Как будут привечать того, кто ждет расставания с этим домом, как прекраснейшего мгновения своей жизни? Чем расплатится тот, кто умолчал о самом радостном событии своей жизни? Жутким, отчаянным криком? Что сообщит мне сейчас Бесшейный устами учителя?
А что бы я мог им рассказать?