Этот внутренний спор запечатлен и в письмах А. Толстого, найденных в Куйбышеве. По-видимому, во второй половине 1908 года он писал отчиму: «…Теперь у нас диаметрально противоположные исходные точки зрения. Ты натуралист, я все сильнее укореняюсь в мистике, в тайне слова… Двуликим предстал передо мной человек, одно лицо его повседневное, что видим на всех, серая помятая маска ничтожества, а другой — божественный лик, сияющий солнечной красотой…» Итак, в сравнении с этим «ясновидением» предшествующая умственная жизнь самого А. Толстого — блуждание в потемках, ошибка, которая перечеркнута с легкостью. Но надолго ли? В недатированном письме А. А. Бострому, относящемся к той же поре, читаем: «Если бы ты знал ту огромную перемену во всей моей жизни, которая произошла за весь этот год, совершенно перевернув мое мировоззрение, этику, отношение к людям и к жизни… Я знаю, как тяжело было тебе и маме видеть, как труды их по созданию моей личности разлетелись как пыль… Но ведь это только кажущееся.
Прошло пять лет, и вот год тому назад я зачеркнул эти пять лет и стал продолжать то, что вы создали и на чем произошла остановка 5 лет тому назад…»
1908 год — начало работы Толстого над сборником «Сорочьи сказки», в которых, по собственным словам, он «пытался в сказочной форме выразить свои детские впечатления». В «Сорочьих сказках», не свободных еще от влияния декадентского стилизаторства фольклора, А. Толстой сделал значительный шаг на пути к реализму.
Как ни старались уверить себя в обратном многие современники, дружно отмечавшие в ноябре 1901 года пятидесятилетие Якова Львовича Тейтеля, — само празднество было уже данью уходящей общественной роли этого человека.
В числе других энергично хлопотал о широком размахе юбилея Гарин-Михайловский. В фондах Государственного литературного музея в Москве хранятся малоизвестные материалы — письмо и набросок речи Гарина-Михайловского, относящиеся к этому событию. «Сегодня прочел в «Одесских новостях» (№ 5479) Слово-Глаголя о Я. Л. Тейтеле, — сообщает Гарин одному из редакторов «Нижегородского листка» В. Е. Чешихину-Ветринскому. — Написано очень сильно. Не будет ли удобно перечислить газеты, давшие отзывы… и тем подбить итог несомненно удавшейся агитации в пользу добра и справедливости?»
Заметки о Тейтеле находим в петербургском еженедельнике «Восход» (№ 67), в «Нижегородском листке» (№ 318), в «Самарской газете» (№ 251), в «Одесских новостях» (№ 5479)… Но, по-видимому, самарскому губернатору Брянчанинову в конце 1901 года пришлось прочитать гораздо больше столь скандализировавшей его газетной «шумихи». (Предложенный Гариным «итоговый перечень» всех печатных откликов на юбилей в «Нижегородском листке» не появился.) Уязвленный вдобавок словцом насчет «Римского папы», по которому получалось, что столпом и светочем Самары является не он, губернатор и гофмейстер Высочайшего Двора А. С. Брянчанинов, а какой-то судейский чиновник Тейтель, его превосходительство отправил в Петербург требование — убрать, в конце концов, из вверенной ему губернии этого Тейтеля, что и было сделано. В 1904 году своеобразный «клуб» в Самаре прекратил существование из-за вынужденного, хотя и почетно обставленного, переезда Я. Л. Тейтеля в Саратов.
Однако самарский властитель, больше наделенный раздутым самолюбием, чем политическим чутьем, явно опоздал со своим рапортом. В 1901 году «дом» Тейтеля уже далеко не представлял собой такой опасности, как несколько лет назад. Яков Львович был тут ни при чем — изменилось время.
Да, Яков Львович не изменился. С пожелтевших страниц по-прежнему встает перед нами фигура неутомимого подвижника, бессребреника и гуманиста, который «не писатель, не поэт, не артист, а просто… человек, принесший немало добра людям» («Нижегородский листок»). По словам «Самарской газеты», «это доктор Гааз наших мест, друг заключенных, обездоленных и неимущих»[9].
Гарин-Михайловский любил Тейтеля. Больше других, присутствовавших на юбилейном вечере, он и желал бы видеть всех людей такими, как Тейтель, и понимал скрытую драму людей подобного склада. В речи Гарина-Михайловского нет обычной для него озорной шутки, блестящий импровизатор, он готовил ее заранее, и сквозь здравицу в ней слышится грусть.
«…Отказавшись добровольно, — говорил писатель, — и от благ карьеры, и от материальных благ, Вы, Яков Львович, всей своей двадцатипятилетней деятельностью доказали ярко, наглядно, что этого и не жаль для того, чтобы быть… центром света и тепла. Вы сильны собой, своей любовью к людям, своей твердой верой, что добро свойственно людям. Вы искатель этого добра, умели находить его, унося его в ту область… горя и страданий, где Вы сами уже двадцать пять лет неустанно бродите.
Приветствуем Вас, талантливого, доброго, чуткого!
Вас, доктора Гааза наших мест…»