«Ненавижу их! — прокручивает она в голове одну и ту же мысль. — Ненавижу!» Но кого именно — не знает, потому как их слишком много.
Откуда-то сверху доносится звук: кто-то приоткрыл дверь. Буквально самую малость, но все же достаточно, чтобы до них донесся тягучий голос святого отца и отвечающие ему робкие рыдания. Потом все опять стихает, створку притворяют, и ухо может уловить лишь радостные крики, доносящиеся с
Мерседес поднимает глаза. Осторожно, чтобы не поскользнуться на крови в своих праздничных туфлях, к ним спускается Паулина Марино, подходит ближе, тоже встает рядом на колени и говорит:
— Простите меня, я сама не знаю, о чем думала.
Из глаз Лариссы брызжут слезы. Из груди рвется пронзительный, не знающий преград вой. Донателла открывает опухшие глаза и молча смотрит на убивающуюся мать. Нос у нее сломан, а превратившееся в сплошной черный синяк запястье все больше и больше раздувается на июльском солнце.
Дождавшись, когда Ларисса перестанет выть, они поднимают девушку — крестницу, дочь и сестру — и не столько ведут, сколько несут домой по улицам, которые никогда, ничего и никому не прощают.
Ларисса остается наверху, чтобы промыть дочери раны, и спустится только после того, как ребенок уснет. Но даже тогда не обмолвится ни словом ни с мужем-эгоистом, ни с женщинами, которые сначала отправляются на мессу, чтобы не рисковать, а потом уже заявляются к ним.
Донателла лежит на боку и смотрит перед собой безжизненным взглядом. Она никак не реагирует, когда Ларисса промакивает ее порезы и синяки смоченной в соленой воде тряпкой, а потом прикладывает к ним срезанные на кладбище листья алоэ. Не реагирует на прикосновение материнских пальцев, когда та выпрямляет ей руки и ноги, чтобы стереть с них фланелькой грязь.
А на улице для всех продолжается
Пока мать делает все, что в ее силах, Мерседес стоит у окна, смотрит и ненавидит. Ей хорошо видна палуба «Принцессы Татьяны». На столе стоит ужин, в том числе большой запотевший завернутый в ткань кувшин чего-то холодного. Рядом на боку лежит разбитый бокал.
Мэтью с Татьяной стоят у планшира, наблюдая за той же самой сценой, только с другой стороны. Смеются и болтают с видом зрителей, явившихся поглазеть на петушиные бои. «Это были вы, — думает она. — Я знаю, что вы».
Донателла лежит на боку, которому не так сильно досталось, и глазеет в пустоту. Ночью, когда все окутывает мрак, Мерседес забирается к ней в постель, обнимает и вдыхает скорбный аромат ее отчаяния.
Наступает август, вместе с ним стихают ветра. На рейде стоят без движения парусники, а пассажиры яхт греются на солнышке в шезлонгах на верхних палубах. Синяки Донателлы из пурпурных становятся коричневыми, затем желтыми, а потом и вовсе сходят на нет. Порезы на коже затягиваются и уступают место шрамам. Запястье, туго перевязанное Лариссой в тот вечер, когда дочь принесли домой, было не сломано. К счастью, лишь серьезное растяжение. Что же до носа, то опухоль с него тоже сошла, и, если не знать предысторию, при взгляде на Донателлу можно решить, что в ее жилах течет финикийская кровь.
Но что-то сломалось у нее внутри. Она больше не поет в доме и не поддразнивает Мерседес. От ее лучезарной улыбки не осталось и следа. Обслуживать клиентов ресторана ей, разумеется, запрещено. Отец даже дома не смотрит ей в глаза. Она лишь сидит на жестком стуле в
Но через две недели после Дня святого Иакова встает, накидывает на спутанные волосы шаль и с высоко поднятой головой выходит на улицу, готовая бросить вызов миру.
Сара ликующе машет в воздухе выигрышем, развернув его веером, затем размашистым движением прячет купюры в декольте и уходит на кухню. Пополоскать рот и наверняка втянуть носом еще одну дорожку.
— Кое-кто очень собой доволен, — говорит принц.
— Можно сказать — на седьмом члене от счастья, — отвечает гость, присоединившийся к ним совсем недавно, и они хохочут.
«Мы для них просто не существуем, — размышляет Джемма. — Только как аксессуары для получения удовольствия. И от резиновых кукол нас отличает только то, что богатые могут себе нас позволить».
Оказывается, ей трудно держать прямо спину. Руки сами собой тянутся закрыть тело, будто живут собственной жизнью, и, чтобы их расслабленно опустить, ей приходится приложить волевое усилие. Стоя перед ними и без конца расточая улыбки, она чувствует, как сила тяжести наваливается на плечи и давит на позвоночник, стараясь пригнуть ее к земле.
«Я думала, что буду чувствовать себя иначе, — думает она. — На деле я в таком же рабстве, и Сара больше не кажется такой великолепной. Каждые двадцать минут упархивает за новой дорожкой. Да и ее улыбку так даже называть не хочется. Оскал черепа на натюрморте».