— А я знаю, — сказала Капочка. Подняла на меня свои глаза неопределенного цвета, не то темно-зеленого, не то карего, чуть косящие, бледные губы ее были плотно сжаты, казалось, она боится слов, которые могут у нее нечаянно вырваться, силой сдерживает себя и все-таки до конца не может сдержаться. — Ты, случайно, не видела, к нему ходят женщины?
Спросив меня, она опустила глаза, должно быть, ей было совестно встречаться со мною взглядом.
— Видела, — честно призналась я. Ресницы ее дрогнули, однако она не подняла глаз, а я продолжала: — Только я не знаю, к кому они ходят, к Аристарху или к Гоге.
— Правда? — Капочка подняла глаза, и я подивилась внезапному горячему, живому их блеску. — Не врешь? Правду говоришь, что не знаешь?
— Конечно, правду, — ответила я.
— Вот что, — сказала Капочка, вновь опустив глаза, ресницы темным полукружьем легли на ее щеки. — Мне бы хотелось знать, когда приедет Гога..
Я сказала:
— Хорошо, как только он приедет, тут же скажу вам..
— И еще. — Капочка понизила и без того тихий свой голос. — Если к нему кто-то придет, то ты, в общем, понятно?
«Более чем», — хотелось мне ответить, так обычно говорил папа, когда мама спрашивала его, все ли он понял, однако вместо этого я сказала коротко:
— Понятно.
Капочка кивнула мне. Потом быстро пробежала по коридору на следующий этаж. И — нет ее, как не было.
В тот вечер, когда я вернулась из госпиталя, я увидела Гогу. Он сидел на корточках в ванной, топил сухими березовыми кругляшами дровяную колонку.
— Салют, — сказал Гога. — Салют и тысяча приветов молодому поколению нашей не очень населенной квартиры!
— Здравствуйте, — сказала я.
Отблеск огня играл на Гогином жирном лице, отражался золотистыми бликами в его выпуклых, широко вырезанных глазах.
— Мне никто не звонил? — спросил Гога, бросив в топку аккуратный медового цвета кругляш.
— Если бы! — ответила я. — Если бы никто!
— А что, много? — с надеждой спросил он.
— А как вы думаете?
Им звонили с утра до вечера. То ему, то Аристарху, не друзья, друзей у них не было, звонили нужные люди, деловые знакомые, случайные приятели, партнеры по преферансу, сослуживцы. И, конечно, звонили женщины, разными голосами — низкими, высокими, хриплыми, ясными, тонкими, пронзительными или густыми, протяжными, больше звонили Гоге, реже Аристарху.
— Это хорошо, — сказал Гога. — Люблю, когда телефон звонит без передыху.
Я хотела сказать: в таком случае подходите сами, а то до того надоедает все время бегать на все звонки и отвечать: нет, не знаю, когда будут, ушли, уехали, ничего не просили передать…
И опять не сказала ни слова. Постеснялась.
В ванной было уже не тепло, а жарко. Гога открыл кран, полилась горячая, исходившая паром вода.
— Сейчас лягу в воду, — задушевно произнес Гога. — Полежу, помечтаю, потом хорошенько намылюсь, потом смою с себя все, потом выпью чайку, потом полежу, просто так, безо всяких мыслей, растянусь на своей тахте и вот так, руки за голову, и минуток пятьсот спокойно, тихо…
Он любил жить, любил и умел наслаждаться каждой минутой своего бытия. Я и впоследствии иной раз встречала таких вот, как он и его брат Аристарх, для которых самое главное было жить вкусно, весело, с толком и с наибольшей для себя выгодой.
Мне вспомнились раненые в госпитале, выдержавшие страшный, смертельный бой с врагом, те, кто, не рассуждая, не стараясь выгадать, урвать побольше и пожирнее, сражались на фронтах войны: многие вернулись с фронта искалеченными, принявшими на себя смертные муки, но они не думали о себе, о своей выгоде. А многим, тем, кого я не знала и не могла знать, не суждено было вернуться уже никогда…
И опять я ничего не сказала Гоге, врожденная застенчивость словно сковала мой язык, я молча смотрела на него, а он продолжал:
— Арик уехал (так он звал Аристарха), а я, признаться, нервничаю, все-таки хотя и не на фронт, а всего лишь в Куйбышев, но все-таки, время военное, как он там…
И тут я не выдержала:
— А если бы он поехал не в командировку в Куйбышев, а отправился на фронт, что бы вы тогда думали? Волновались бы за него?
— На фронт? — переспросил Гога. — Еще бы! Ты еще спрашиваешь?
— Да, — сказала я. — Спрашиваю, потому что, потому что не могу не спрашивать.
Должно быть, голос мой звучал как-то необычно, ибо Гога с удивлением взглянул на меня.
— Дитя, — сказал почти нежно, — что это с тобой?
Я боялась наговорить невесть что, может быть, даже ударить его по румяной, наверно, горячей от жара колонки щеке, поэтому я отвернулась, не говоря больше ни слова, пошла в свою комнату.
Вечером к Гоге явилась девица, я сама открыла ей дверь, Гога в этот момент разговаривал по телефону. Девица была в меру полненькая, светловолосая, умело намазанная — яркие губы, насурьмленные ресницы, удлиненные особым карандашом брови. Одета она была, правда, не очень-то — в ватнике, в котором часто ходили солдаты и сезонные рабочие, на голове грубой вязки серый платок. Наверно, продавщица из орса Гоги.
Она вошла в коридор, Гога замахал ей рукой:
— Давай проходи, вот моя дверь…
Девица юркнула в его дверь. Я прошла на кухню, бабушка жарила картошку, я сказала тихо: