Гобсек не нуждается в добродетели Попино[522], и к тому же она ему не под силу. Но Гобсеку под силу добродетель, свойственная Гобсеку. Как раз потому, что характеры постоянны, можно на характеры полагаться. С одинаковым блеском Ален, подобно Бальзаку, показывает, как профессия формирует человека, и, подобно Монтескье, выявляет механизм, передающий народам характер тех мест, где они живут[523]. Глубокие заливы Англии в сравнении с венецианскими лагунами заранее предвещали лучшие парусники и более отважных моряков. «Так континент перегоняет стада своих туманных идей на острова, омываемые со всех сторон; и стрижет их Дарвин — мореплаватель»[524].
Подобно морю, человеческое тело знает приливы и отливы, и мысли необходимо взлетать и падать вместе с ними. За вспышкою гнева приходит отлив, то есть усталость. Такова действительность, и, что бы мы ни делали, человек не станет совершенно бесстрастным. Это не означает, что он не способен управлять собой посредством сравнительно легких усилий. Если моряк умеет править, парусная лодка, чтобы добраться к нужному месту, будет использовать силу ветра, прилива и отлива. Опытному политику знакома слепая сила толпы; он старается не раздражать ее и приближается к берегу зигзагами. «Нужно твердо держаться середины между двумя безрассудными крайностями: убеждением, что можешь все, и убеждением, что ничего не можешь».
«Все эти суждения как одно обязаны воле и Посвящены ей».
В свое время ряд «суждений» был извлечен из общей массы, составив трактат о счастье. В этом не было ошибки. «Суждения о счастье» избавили множество читателей от отчаяния, которого никакие действительные несчастья не оправдывали. Но, выделенные из целого, эти суждения о том, как строить жизнь, начинали походить на рецепты. Они выглядят лучше, оставаясь частью широкой панорамы идей. В кругу античных мифов, в атмосфере христианских принципов они блистают совершенством. Благодаря множеству замечаний о том, что такое видимость вещей, мы лучше понимаем, как обманывает нас воображение и, в частности, насколько неверно утверждать, что о смерти своей мы думаем со страхом, — ведь мысль эта беспредметна: мы способны представлять себя только живыми. То, что воображаемая катастрофа почти всегда страшнее, нежели страдания, причиняемые катастрофой действительной, то, что больной страдает сильнее здорового, а этот последний не может представить себе характера его страданий, — вот что надобно усиленно разъяснять, ибо на таком понимании держится душевное спокойствие.
Среди «суждений» есть много политических. В этих вопросах у Алена были твердые убеждения. Его пристрастия могли бы сделать из него что-то вроде Жюльена Сореля, ожесточившегося против класть имущих. Здравый смысл заставлял его признавать необходимость власти, однако без того, чтобы ей поклоняться. Необходимо, чтобы обществом руководили. Без этого оно гибнет. Сначала следует повиноваться. Всякое неповиновение, пусть даже во имя справедливости, ведет к новым злоупотреблениям. Ален, который восхищается Наполеоном, замечает, что он придирался к счетам и остерегался воров, но при этом ими пользовался. Фактом остается, что корсиканское чудовище раздавало пинки всем — маршалам, епископам, министрам, блестящим женщинам — и что наш рядовой находил в этом какую-то справедливость.
Политика Тюрлюра[525] или Наполеона есть такая же профессия, как и выездка лошадей. Одна лишь политика разума оставляет свободу мнений и, признавая необходимость повиновения, отвергает раболепство. Ален — революционер? Этого не скажешь. Он считал, что после каждого переворота на свет появляются такие же власти и что любой из власть имущих, дай ему волю, будет стремиться стать тираном. Противостоять этому может лишь бдительность граждан, которые имеют основания не доверять своим представителям. Даже исполнительная власть должна защищать интересы гражданина от могущественной администрации, которая, предоставь ей свободу действий, привела бы государство к гибели.