Еще более удивительное — и достойное Бальзака — знание техники проявляет Мальро в понимании Ферраля, финансового воротилы. Я люблю сцену, когда Ферраль сходится лицом к лицу с «директорами крупных кредитных учреждений». «За послевоенные годы этот вертел, сидящий на кушетке, обошелся французской казне в восемнадцать миллиардов одними только государственными фондами. Прекрасно; как он говорил десять лет тому назад: «Человек, который спрашивает совета, куда ему поместить свое состояние, у лица, близко ему не знакомого, должен разориться — это справедливо». Формула могла бы принадлежать Гобсеку; это, по-моему, лестно. Гобсек был великим дельцом, и Мальро не ошибается.
Кривая его деятельной жизни точно обозначена заглавиями частей «Надежды»: I — «Лирическая иллюзия», она держалась недолго и уступила место трезвости отчаяния; II — «Апокалипсис в действии» — это война ради войны, терроризм ради терроризма; III — «Надежда». По ту сторону авантюризма восходит, подобно заре, воля к надежде. «Нет ста способов борьбы; есть только один — победить». Человек — совокупность своих поступков. Действуя, он обращается в историю. Да будет эта история настолько великой, насколько это возможно. Вот цель, вот выход из абсурда.
Мысли Мальро присущ космический размах. То, что он видит, всегда вызывает в его воображении былое. Попав в 1940 году в плен и глядя на своих товарищей, он обнаруживает у них (как Пруст узнавал в солдатах 1914 года французов Сент-Андре-де-Шана) готические лица и тысячелетнюю память бедствий. «Из-под этой тысячелетней привычки к невзгодам пробивается столь же тысячелетняя хитрость человека, его затаенная, пусть и хлебнувшая досыта горя, вера в терпение, может, та же, что питал некогда пещерный человек перед лицом голода… В нашей норе, оцепеневшей под палящим солнцем вечности, слышится доисторический шепот». Когда танки, лязгая гусеницами, въезжают в эвакуированную деревню, Мальро находит здесь извечные риги, жатвы, все тех же неизменных шавок.
«Я слышу, как гудит за этим живописным изобилием шмель веков, уходящих почти в такую же глубину, как и сам мрак ночи: риги, переполненные зерном и соломой, риги, где балки исчезают под навалом стручков, за всеми этими боронами, тростниковыми корзинами, дышлами, деревянными телегами, риги, где все — зерно, дерево, солома или кожа (металлы были реквизированы), окруженные угасшими кострами беженцев и солдат, — это риги готической эпохи; в конце улицы набирают воду наши танки, чудовища, преклонившие колена перед библейскими колодцами… О жизнь, как ты стара!»
Он любит оперировать тысячелетиями и внимать шепоту веков. Но, будучи очень умным, задает себе вопрос, насколько правомерно искать вечного человека в человеке наших дней. Такова одна из тем коллоквиума, составляющего значительную часть «Альтенбургских орешников». Эта прекрасная книга, одно из лучших произведений Мальро, вызывает в нашей памяти беседы в Понтиньи, Шарля дю Боса, Андре Жида, Поля Дежардена[830], и, если я не ошибаюсь, Мальро, описывая коллоквиум в Альтенбурге, видел перед собой Цистерцианское аббатство. Мне кажется, я узнаю черты Шарля дю Боса в графе Раво. Но чаще других Мальро предоставляет слово немецкому ученому Мёльбергу, излагающему идеи, близкие к идеям Фробениуса[831].
Мёльберг, специалист по Африке и древним цивилизациям, утверждает, что, погружаясь в глубь веков, предшествующих царству Ура[832], миру шумеров, ученый находит иные города, иные государства, пока наконец не натыкается на общество, напоминающее муравьиное, где над жрецами стоит Царь, могущество которого возрастает по мере роста луны, но которого убивают, если происходит лунное затмение. Этот Царь — он сам, человек, и в то же время он — Луна. Мы оказываемся в области космического, дорелигиозного сознания. «Убивают в вечности. Боги еще не родились». Позднее, будь то буддизм, иудаизм, христианство, ислам, весь известный нам мир станет мыслить религиозно. «Но ментальная структура, создаваемая космической цивилизацией, столь же несовместима с той, которую создает религия, сколь христианство несовместимо с вольтерьянским рационализмом». Где же тут вечный человек?
Существовали народности, так и не обнаружившие связи между половым актом и деторождением. Как заставить их понять христианство и благовещение? Существовали и такие, которые не знали обмена. Как объяснить им нашу экономику, наши социальные структуры? В чем связь между нами и ними? «Только история, подобно богам, сообщает смысл бытию человеческому, — говорит Мёльберг. — Она связывает человека с бесконечностью… Мы люди только потому, что мыслим; но мыслим мы только то, что позволяет нам мыслить история, а сама она, очевидно, лишена смысла». Бессмысленность, однако, для нас нестерпима. Называем ли мы смысл историей или как-нибудь иначе. Нам необходим мир познаваемый.