Ануй начинал бунтарем, а не революционером. Разумеется, общество скрипит по всем швам — богачи стоят своего богатства, бедняки превращаются в битосов. Но Ануй не ставит перед собой задачу изменить общество. Живописность политических вариаций его забавляет, не убеждая. Изменить надо бы самих людей, мужчин и женщин. «Если бы люди затратили сотую часть труда, который они дают себе, чтоб помнить, на то, чтоб забыть, я уверен — на земле давно б уже был мир». Здесь он примыкает к Канту: «Помни, что надо забыть» и к Валери, который утверждал, что история прошлого порождает войны будущего. Даже в любви от воспоминаний одни муки. Эвридика не может насладиться прекрасной любовью в настоящем из-за воспоминания о грязи прошлого. Генеральша терзает своего мужа в память об угасшем счастье.
Что же нужно сделать? Ануй никогда этого не говорит, и он прав. Роль художника — не роль моралиста. Он рисует безумие мира и утешает нас, перевоссоздавая его. «Жизнь всего лишь блуждающая тень, — говорит Шекспир, — бедный комедиант, который ходит гоголем и жестикулирует на сцене один час, а потом умолкает навсегда». К чему же весь этот гнев и злопамятство? Жизнь соткана из той же материи, что наши сновидения. Театральные игры делают ее сносной, сообщая ей форму. Чем занимаются персонажи Ануйя? Ставят комедии; разыгрывают из себя заговорщиков; пытаются сочинить себе прошлое, которого у них не было (Ж.-Б. Баррер метко назвал это поэзией будущего в прошедшем). Что все это доказывает? К счастью, ничего, ибо, исчезни безумие, испарилась бы и поэзия. Но этот гениальный мизантроп знает цену нежности, дружбе, снисходительности и забвению. Он достиг своего рода душевного покоя. Он отвоевал его у абсурда мира, у тягостных воспоминаний, у сегодняшних угроз; и отвоевал с помощью театра, ибо театр — его ремесло и дело его чести.
Политические разногласия не мешают ни восхищаться поэтом, ни уважать человека. Я издавна люблю нежную и здоровую, тонкую и сильную поэзию Элюара; я проникся симпатией к нему как к человеку с первой встречи. Он тотчас поражал чувством братского достоинства, которым пронизано и его творчество. Я придаю огромное значение словам, символизирующим всю его жизнь; «Улавливая то, что еще смутно нарождается в жизни, поэт учит нас наслаждаться чистейшим языком — языком человека улицы и мудреца, женщины, ребенка и безумца. Нужно только пожелать, и тут раскроются подлинные чудеса».
Он писал стихи для всех, черпая у всех суть своей поэзии. Он говорил о любви и смерти, войне и мире теми словами которыми говорят все. Из классического стиха с точными рифмами и стиха, вовсе лишенного ритма, переставшего быть стихом, он создал свой собственный оригинальный инструмент — строфу, в которой есть нечто от песни; рефрен, в котором есть нечто от молитвенного повтора; рифму, в которой есть нечто от ассонанса. Его стих прозрачен, воздушен. Элюар чем-то близок Шелли. Какие бы великие темы он ни затрагивал, сила его стиха в простоте, в ничем не замутненной чистоте языка.
Он, как и Гёте, полагал, что всякое стихотворение — стихотворение на случай. И был прав. Поэзия должна уходить корнями в действительность, обретая при этом универсальное значение. Самые великие стихи достаточно точны, чтобы взволновать поэта, достаточно широки, чтобы взволновать всех людей. Если бы мне предложили выбрать среди стихов Элюара те, которые отвечают этому двойному требованию, я назвал бы прекрасное «Затемнение», «Семь стихотворений о любви на войне», «Той, о которой они мечтают», «Добрую справедливость», заслуженно прославленную «Свободу»[882]. И еще многие другие Да, он был поэтом утонченным и глубоким.
Арагон — один из двух-трех самых больших французских писателей нашего времени. С одной стороны, он умеет писать на разговорном языке; лучше, чем кто-нибудь другой, он уловил музыку живой французской речи: эти прерывистые фразы, вторящие ритму дыхания и мысли, не безупречно правильный, но очень ясный синтаксис — особенности, характерные для французского народа. А с другой стороны, он обладает огромной культурой, он прочитал все, что читают все, и все, чего никто не читает: он любит «бродить по закоулкам» древнего говора средневековья, ему доставляет физическое наслаждение расталкивать слова во фразе, чтобы поставить причастие прошедшего времени или глагол неопределенной формы на такое место, которое было бы естественным у поэта XVI века, но поражает нас сегодня. Это создает чудесные диссонансы. Они будоражат и захватывают читателя. Лучшей французской прозы не существует.