На первых порах мне думалось, что во всем классе один я был такой простак, не умевший разгадать девичью душу, уловить ее тревожную музыку. Оказалось, другие ребята мало чем отличались от меня. Одни, как и я, были застенчивы, и когда их взгляд останавливался на чьей-то девичьей груди, они краснели и тотчас же отводили глаза. Иные прикрывали свою робость ухарством и бравадой. Но симпатией у девчонок пользовались почему-то два отпетых хулигана. Это удивляло и огорчало меня. Ладно бы еще храбрыми были эти оболтусы. Мы как-то припугнули их, и сразу они сникли, на попятную пошли. Где же, думал я, ум у девчонок наших? Разочаровался я в них.
Пожалуй, одна Тонька Лутонина могла, если б захотела, изменить мои взгляды, но она предпочла другого.
А в морском училище, куда я подался после школы, пошла совсем иная, непривычная и поначалу довольно тяжкая жизнь. Месяца два или три никуда нас поодиночке не пускали. Ходили только строем. Мы даже спали на четко выровненных койках строго одинаковой масти. Жизнь в училище проходила так, что о девушках в течение суток можно было вспомнить лишь после отбоя, пока не заснешь, а засыпали мы, намаявшись за день, почти мгновенно. Правда, во сне не возбранялось ни вспоминать их, ни даже обнимать.
Начальник училища говорил нам: чем строже соблюдается умный распорядок, тем больше остается у человека времени и тем свободнее он себя чувствует. Мы не очень ему верили, а когда попривыкли и вошли в новый, размеренный по минутам ритм, то убедились, что он был прав: свободного времени становилось у нас больше и больше, словно по чьему-то высочайшему указу раздвигались и сутки и часы. Мы слушали лекции, проводили опыты, несли вахтенную службу, но мы ходили и в театры, бывали в музеях, на балах и концертах. И не от случая к случаю, а едва ли не каждую неделю.
С девушками в эти годы я встречался часто. Случалось, провожал их, иной раз и дома у них бывал, знакомился с родителями. Это были хорошие девушки, но я никогда особенно не огорчался, если наши встречи отчего-то прекращались.
Война поставила под угрозу всю нашу жизнь. Радость и горе, восторг и страдание, любовь и ненависть — все теперь шло через войну.
Зимой на Невском в грозную минуту воздушной тревоги мелькнула, как сказочное виденье, незнакомая девушка в беличьей шубке. Один ее взгляд, стремительный и трепетно-изумленный, высек в душе у меня искру, ту самую искру, какую ждал все эти годы. Теперь я знал: искра эта передалась мне от нее. Мы повстречались и пошли своими дорогами. Через минуту оба вернулись, но встретиться нам больше не удалось: девушку убило осколком бомбы.
Мой добрый старший друг Пекка Лаукко прислал мне из Ленинграда фотографию другой девушки, похожей будто бы на ту, погибшую. Она была красива, эта девушка Рита, я любовался ярким ее лицом, она писала мне в госпиталь прекрасные письма, но сердце мое не замирало ни от карточки, ни от писем. Будь она здесь, рядом, может быть и…
Я достал фотографию и протянул ее Ольге. Она долго и пытливо разглядывала ее. И так поворачивала, и эдак, вблизи смотрела и издали.
— Красивая, ничего не скажешь. — Ольга вернула мне карточку, я убрал ее в книгу. — Храни хорошенько, — добавила она, прищурившись, и я не понял, всерьез она сказала или в насмешку.
Это побудило меня рассказать Ольге еще об одной девушке.
Когда меня отправляли из Ленинграда, мне твердо сказали, что долечиваться я буду в Кирове, в головном флотском госпитале. То же самое говорили мне и в пути. Ехали мы по-черепашьи, останавливались на всех полустанках и совсем потеряли счет и времени и расстоянию. До Кирова доползли ночью, когда я непробудно спал, и никто меня не разбудил. Сделать это должна была вагонная медсестра Ксана, тихая, небольшого росточка девушка с косичками-хвостиками, а она и сама не подняла меня, и напарнице своей запретила. Проснулся я утром от чьего-то долгого взгляда, когда поезд был далеко за Кировом. Открыв глаза, увидел улыбавшуюся Ксану.
«Вы так хорошо спали после этих жутких бомбежек, я просто не осмелилась тревожить вас, — сказала она. — Извините меня, пожалуйста». Сказала душевно, кротко, виновато, и хотя я в эти минуты был на нее зол — мог бы уже спокойно лежать в чистой и мягкой постели, а не трястись в пыльном вагоне, — обида улетучилась тотчас же.
«Впереди госпитали будут не хуже, — продолжала она, — а может быть, даже лучше. Подальше от фронта — поспокойнее и посытнее».
После Кирова поезд наш останавливался и в других городах, и Ксана всякий раз говорила мне, чтоб я потерпел, потому что дальше, по всем признакам, должно быть лучше. Мне было уже все равно, и я терпел.
Перед расставанием она призналась, что ей всегда нравилось делать мне перевязки, приносить еду, поить меня чаем, смотреть на меня. Оттого и везла до самого тупика. Если бы поезд мог следовать дальше, пусть даже на край света, она и туда готова была меня завезти.
Два письма прислала мне из своей Вологды. На одно я ответил, а на другое так и не собрался.