В одну из таких минут я спросил, всерьез ли она собирается поближе к фронту и есть ли на этот раз надежда. Спросил не очень любезно, но сделал это сознательно: чтобы она разговорилась, надо было ее подзадорить.
Она, конечно, и виду не подала, что разгадала мою уловку. Спокойно, с улыбкой ответила: просится она не поближе к фронту, а на фронт, не в госпиталь прифронтовой, а в медсанбат, чтоб увидеть все собственными глазами. Увидеть, услышать, пороху понюхать. Это необходимо ей для жизни. И сейчас и после войны. Те, кто побывали там, могут жить с чистой совестью. Она хочет быть с ними равной.
На ее месте я рассуждал бы так же. Ничто, наверное, не возвышает так человека и в собственных глазах, и в глазах друзей, как причастность к главному делу времени.
Я слушал ее и согласно кивал, хотя в душе порывался не раз крикнуть: «Милая Валентина Александровна! Война — это мужское дело. В медсанбате тоже должны служить мужчины. Вы и так делаете большое дело, и место ваше здесь! Здесь!»
Я не крикнул. Слова мои могли оказать действие на Ольгу, на Андриана Иннокентьевича, но не на нее. Она была как я: долго думала, терзалась сомненьями, а когда решалась, переубеждать ее не было смысла.
Смысла не было тем паче, что у нее появилась надежда. Начальник госпиталя, совсем недавно и слышать не хотевший о том, чтоб отпустить ее на фронт, вроде бы перестал быть препятствием. Следом за ней он и сам написал рапорт и вновь попросился на фронт. Узнав об этом, она поначалу обрадовалась, а пораскинув умом, загрустила: одну ее, возможно, и отпустили бы, но двоих… Она пошла к Андриану Иннокентьевичу и слезно его умоляла повременить со своим рапортом. Хотя бы два-три месяца. Но он все же подал рапорт.
«Кого выберут, тот и поедет», — только и сказал. Валентина Александровна и за это была ему благодарна. Теперь она по крайней мере знала, что он не будет мешать ей, если выбор падет на нее.
А если выбор будет иной? Он может быть иной, сейчас трудно за что-либо поручиться. Кто же знает, какие мотивы возьмут у начальства верх в минуту выбора? Они сейчас могут меняться каждый день, а то и каждый час, эти мотивы.
Мы сидели за одним столом друг против друга, изредка обменивались словами, а чаще всего обходились без слов, не было в них нужды. Когда меж людьми существует согласие, достаточно одного взгляда, улыбки, едва заметного жеста, чтоб уловить любое движение души.
Через несколько дней мы расстанемся. Она лечила раны открытые и раны, видимые только ей, доброму ее сердцу. Лечила ласковым словом, душевной улыбкой, одним своим появлением. Я увезу с собой и голос ее, и улыбку. Но как сказать ей об этом? И не лучше ли сказать сейчас, в эти минуты?
Я смотрел на нее, раздумывал, а она чувствовала все сама и сама все видела. Подошла к окну, рассеянно посмотрела окрест, обернулась, неторопливо шагнула к столу. Руки ее опустились мне на плечи.
— Вот так-то, друг мой, — сказала она тихо.
Я поцеловал ее руки, сперва одну, потом другую.
Спасибо вам, Валентина Александровна. Спасибо и низкий поклон.
Дай вам бог жизни и счастья. Если не вы, то кто же тогда достоин счастливой жизни?
…На другой день госпиталь покидали семь человек. Это были обстрелянные, сноровистые бойцы, не чета юнцам-новобранцам. Вместе с Пантюховым госпитальную палату оставляли его соседи: тезка мой белобрысый Федор и рябоватый волжский богатырь Дмитрий. Они уже давно наладили отношения с Кузьмой Андреевичем и жили, как говорится, душа в душу.
Провожать их, как повелось, вышли все, кто был в состоянии выйти. Собрались у подъезда, куда должна была подойти машина. Белели замурованные в гипс руки, то тут, то там поскрипывали костыли, молодежь щеголяла самодельными расписными клюшками. Зрелище вроде бы не из веселых, а на лицах у людей играли довольные улыбки и разговор шел задиристый. Начал его, подойдя ко мне, мой тезка.
— Мы, товарищ лейтенант, договорились так с Дмитрием: он этих фрицев должен извести не меньше роты. Сколько у него на лице рябинок, столько ему и фрицев положить. А я счет буду вести по своим веснушкам.
Те, кто стояли рядом и кто слышали его слова, заулыбались пошире, повеселее, а кое-кто и засмеялся и совсем не тихо. К нам стали тесниться поближе. Кузьма Андреевич Пантюхов покачал головой и сказал, как отрезал:
— Не выхваляйся, Федор, кишка тонка.
— Это отчего же? — спросил Федор.
— Да у тебя же их целый батальон, этих веснушек!
Тут уж и степенные бойцы не выдержали и рассмеялись. Если кто и оставался серьезным, хотя бы с виду, так это сам Федор.
— Так уж и батальон? — спросил он.
— Не меньше, — ответил Кузьма Андреевич, разглядывая его лицо. — Может, даже и побольше. Как, хлопцы?
Зашумели хлопцы, заспорили, но Федор сразу же и утихомирил их.
— А ежели и батальон, ну и что? Я как-никак снайпер. В позапрошлом году, когда с белыми финнами воевали, без промаха научился пулять.
Дмитрий, переминаясь с ноги на ногу — в тесноватой солдатской гимнастерке он казался еще крупнее, — разрешил их спор просто.