Начал с того, что в отличие от пехотинца моряк не видит противника в лицо. Видит вражеские самолеты, корабли, иной раз случается видеть торпеды, мины, а живой фашист скрыт от его глаз, и у моряка нет той ярости, какая бурлит в пехотинце. Зато когда ему приходится воевать на суше, будь то в предместьях Таллина, под Ленинградом или под Москвой, ярость его удваивается, и пощады от него врагу нет и не будет. Недаром морскую нашу пехоту окрестили фашисты черной смертью.
Я рассказал о военных кораблях, о друзьях-балтийцах, ни разу не дрогнувших перед врагом. Слушали меня хорошо, однако смотрели многие не на меня, а на мой китель, на блестящие пуговицы. Это вызвало у меня улыбку, позабавило, но и помогло: я заговорил попросту, доверительно. И китель перестал привлекать внимание, и на нашивки на рукавах уже не смотрели. Связь с ребятами была установлена, связь прямая, устойчивая, теперь можно было вести речь о главном — о страхе и о том, как его побороть.
Повел я эту речь, и ребята заулыбались, глаза у них заблестели — дошло!
Настала пора уступить место пехотинцам, пушкарям, танкистам. Они могут порассказать куда больше, чем я, и советы их пригодятся скорее: ребят собирались отправлять в стрелковую дивизию.
— Немец, конечно, вояка крепкий, — сказал сержант-пехотинец, выступивший следом за мной. — Самое главное, он давно воюет. И оружия всякого настряпал, и обращаться с ним наловчился. Молодец, ничего не скажешь. Но молодец он, как у нас говорят, против овец, а против молодца сам овца. Пока от него бегут, он и нос успевает задрать, и хвост распустить. А когда звезданут его, как следует быть, он, глядишь, и присмирел.
Лейтенант флотский правильно сейчас говорил: главное — не страшиться, духом не падать. А кроме того, надо все уметь. Окоп отрыть поглубже, винтовку знать, пулемет, гранату бросить подальше да пометче. На бойца-неумеху танк, к примеру, может такого нагнать страху, что отнимутся руки-ноги, и, считай, погиб человек, а ловкий боец, с умом да со смекалкой, подпустит это страшилище поближе и запросто его подпалит без ружья, одной бутылкой с горючей смесью.
Хорошо, конечно, когда у бойца сила есть в руках да в ногах. Сила и ловкость. Месяц назад на два наших окопа целый взвод фашистов кинулся. Перестрелка завязалась, гранаты в ход пошли, а под конец схватились в рукопашной. Двух фрицев я уложил быстро и без особого труда, квелые были оба, а третий попался здоровый детина и сноровистый. Долго я с ним возился. Если б до войны борьбе не обучался в школе, не справился бы, пожалуй. Один раз бросил его через себя, другой, потом прижал к брустверу и тихонько полез за финкой. На один миг отвлекся, всего на один миг, и он моментально вцепился мне в руку зубами. Я рассвирепел и, конечно, придушил его, а рука… — Он глянул на свою забинтованную руку и слегка смутился. — Насквозь прокусил, сукин сын. Стыдно сказать, в госпиталь из-за нее угодил. Заражение случилось, не иначе как слюна у фрица была ядовитая.
После сержанта рассказали о своих ратных делах танкист, едва не сгоревший в машине, сапер, зенитчик, связист, полковой разведчик, стрелок-радист с тяжелого морского бомбардировщика, летавшего на Берлин. К концу встречи такая выстроилась живописная шеренга боевых эпизодов, такая шкатулка солдатского опыта наполнилась до краев, что я не мог бы сказать, наверное, кому было интереснее: ребятам-призывникам или самим рассказчикам. Довольны были и те и другие, смехом и аплодисментами взрывались и зал и сцена.
Я вглядывался в лица ребят, стариков и женщин, в их глаза, то веселые, то полные священного гнева, и если о чем-либо жалел, то лишь о том, что глаз этих не видит Гитлер. Будь он нормальным человеком, всмотрись в них попристальнее, понял бы без особых усилий: одолеть таких людей невозможно. Понял бы и, пока не поздно, убрался бы со своими ордами подальше от России. Впрочем, было уже поздно: после бесчисленных жертв и страданий нас мог устроить только разгром фашизма. Полный разгром и неминуемая кара.
В самый канун отъезда совсем негаданно судьба вооружила меня новыми силами, прибавила азарта, вдохнула жажду боя и отмщения. Не один я ощущал этот необыкновенный душевный подъем. Доведись сейчас идти в атаку, все до единого, от старого до малого, рванулись бы на врага со всей яростью и смяли, сокрушили бы его одной жгучей ненавистью. Никому бы и в голову не пришло думать о возможной гибели, о ранении. Только вперед, на запад, на врага!
Нам сказали, что после перерыва будет концерт самодеятельности. Оставаться не хотелось: слишком дорого было мне только что обретенное чувство окрыляющей душевной высоты, а в концерте и приглушить его можно, и расплескать по капле — неизвестно еще, чем собирались потчевать нас самодеятельные артисты.