6 февраля из Парижа прибыл курьер. Ему поручено было доставить депеши, написанные Шампаньи 15 и 18 января, в которых рекомендуется ничего не решать. Вместе с тем он привез для Его Императорского Величества коллекцию драгоценного оружия. На другой день Коленкур видел императора на параде. “К вам прибыл курьер”, – сказал ему император и продолжал: “Сожалею, что сегодня воскресенье. Я обедаю в семейном кругу, но приезжайте завтра ко мне обедать”. На другой день за обедом император говорил исключительно о Париже и Франции. “Он переименовал всех маршалов; – писал Коленкур Наполеону, – говорил о флигель-адъютантах Вашего Величества, об армии и о том преимуществе, благодаря которому при производстве не надо считаться с местничеством, а можно награждать единственно по заслугам. После обеда я прошел в его кабинет и поднес ему от имени Вашего Величества оружие. Он подробно осматривал его, ежеминутно восторгался тонкой работой и изяществом отделки, часто повторял мне, что Ваше Величество осыпает его любезностями и что он глубоко ценит каждый знак внимания Вашего Величества, хотя каждый курьер привозит ему новые. Затем он сказал мне, что сожалеет, что не в состоянии подарить вам ничего столь изящного, а затем прибавил: “Получили вы письмо от Императора?” – “Нет, Государь”, – должен был ответить Коленкур. Чело царя тотчас же омрачилось. В продолжение разговора несколько раз вырывались у него жалобы: “Я со своей стороны, – говорил он, – делаю все, что возможно. Я исполнил все мои обязательства; Император найдет меня всегда готовым идти навстречу тому, что он сочтет полезным и даже только приятным для себя; но, признаюсь, я ожидал ответа по поводу того, что говорил мне Император в Тильзите”.[353] Несколько дней спустя, встретив Коленкура на балу, царь добавил следующие слова: “Я хотел бы, однако, чтобы этому наступил конец”.[354]
20 февраля прибыл новый курьер из Франции. Он привез вместе с длинной и неопределенной депешей от 29 января картину, написанную на фарфоре, образец искусства севрской мануфактуры. Когда эта, единственная в своем роде вещь была поднесена императорской фамилии, царица Елизавета, не скрывая своего удовольствия, любезно похвалила ее. Александр хотел отослать Наполеону обратно знаменитый образец прогресса, достигнутого в искусстве, под его управлением: “Гений все одухотворяет”, – любезно заметил он. Затем он отвел генерала в сторону: “Ну, что же, сказал он ему, пишут вам что-нибудь о Турции? Император, должно быть, уже пришел к решению; ведь он знает, хочет ли он или не хочет того, о чем говорил мне в Тильзите”.[355] Не будучи уполномочен удовлетворить его жгучему желанию знать истинное положение дела, Коленкур с этих пор мог по его лицу проследить день за днем его возрастающее неудовольствие; сперва он находил его “серьезным”, затем “задумчивым”, затем “рассеянным” и даже “мрачным”.[356]
Заводил ли посланник разговор об обмене Силезии на румынские провинции, Александр отвергал эту мысль более упорно, чем когда-либо. Тягостный и неприятный разговор об этом возобновлялся в десятый раз. Видно было, что если бы Россия и согласилась на новые тяжелые жертвы со стороны Пруссии, все-таки требовалось, чтобы этой жертвой не была Силезия и чтобы Кенигсбергский двор[357] получил надлежащую компенсацию. Притом, этот способ выйти из затруднения не восстановил бы доверия, и облако продолжало бы висеть над будущим. Депеши Толстого, продолжавшего видеть “все в мрачном свете”[358] и указывать на польскую опасность, а также жалобы Пруссии, которая обвиняла петербургский кабинет в том, что он приносит ее в жертву своим собственным честолюбивым замыслам, окончательно смутили душу Александра. Так как его личные отношения к Коленкуру, его природная доброта и деликатность не позволяли ему высказывать вполне свои мысли, то Румянцев был уполномочен быть их выразителем. Он ясно давал понять, что основные наши предложения неприемлемы, что наши приемы затягивать дело никому не приносят пользы, что они дают оружие в руки нашим врагам. По серьезному, настойчивому, иногда скорбному тону его речей чувствовалось, что царь быстро отдаляется от нас, и что союз подвергается чрезвычайной опасности. Но проходили дни, недели, а определенного ответа не было. Намерения императора все еще были окружены непроницаемой тайной.[359]