Когда эти сделавшиеся всеобщим достоянием слухи дошли до императора Александра и графа Румянцева, они были крайне удивлены и взволнованы. Ни малейшего намека ими не было получено из Тюльери. В Тильзите Наполеон ни одним словом не обмолвился ни о разводе, ни о браке. Коленкур также не получил приказания сделать какое-либо сообщение по этому поводу. Но не были ли эти слухи, столь упорно распространившиеся в Петербурге, исходящие, как было известно, из французского официального источника, средством позондировать общественное мнение и подготовить пути к предложению? Если бы такое предложение было сделано, оно поставило бы царя и его советника в весьма затруднительное положение. Отказать было крайне трудно, почти невозможно. Это значило бы нанести союзу смертельный удар. С другой стороны – соединиться кровными узами с коронованным солдатом, как бы блестяща ни была его судьба, казалось делом весьма серьезным, ставящим в крайне неловкое положение, трудно совместимым с принципами старых династий. Русский двор не мог еще свыкнуться с мыслью о таком поразительно неравном браке.
К тому же, в самой императорской семье рисковали встретить трудно преодолимое препятствие. По завещанию, составленному в форме торжественного указа, хранящегося в надежном и священном месте, в Успенском соборе в Москве, императрица-мать получила от своего покойного супруга право располагать своими дочерьми, устраивать их будущее и их браки. Этот документ позволял ей на законном основании оспаривать любой проект о браке, и предоставлял ей действительное право вето, которым она, в данном случае, принимая во внимание всем известные чувства ее к императору французов, не преминула бы воспользоваться. Без сомнения, воля царствующего государя была непреложным законом; Александр мог сокрушить всякое сопротивление, но перспектива приказать своей матери была ему невыносима; если же он ограничится только силой убеждения и кротости, можно было опасаться, что его настояния потерпят неудачу при встрече с упрямством властной и неуступчивой женщины. Как бы то ни было, нужно было прежде всего проникнуть в намерения императора французов; разгадать эту тайну, чтобы иметь возможность обсудить, какое принять решение; составить план будущего поведения и, если потребуется, постепенно ослабить неприязнь императрицы-матери и длинными обходами подойти к делу. Румянцев написал Толстому весьма секретное, тревожное и спешное письмо, в котором он подстрекал и усердие, и любопытство посла. “Весьма убедительно прошу вас, – писал он, – быть столь любезным, сообщить мне лично ваше мнение об этом проекте. Действительно ли он существует? Есть ли вероятность, что предложение о брачном союзе будет сделано? Умоляю вас, не жалейте ни хлопот, ни трудов, чтобы удовлетворить меня по этому предмету”.[618]
По тому, что Толстой видел и узнал в Фонтенбло и слышал в Париже, он верил в развод. Он верил даже в намерение жениться на великой княжне. Несомненно, что эта мысль заставляла его содрогаться от священного ужаса; но, писал он скорбным и пророческим тоном, разве мы не живем “в веке, когда невозможное бывает часто самым правдоподобным?”.[619] Тем не менее, когда до него дошло письмо Румянцева, он только что удостоверился, что в деле произошла временная заминка; что, по-видимому, все было отсрочено, и проделки Фуше, обратясь против их автора, задержали развязку, которую должны были ускорить.
Подготовив умы, возбудив всеобщее внимание, пустив слух в публику, Фуше предпринял решительный шаг. Он осмелился написать императрице письмо, в котором намекал ей, чтобы она взяла на себя почин в деле разрыва и принесла себя в жертву. Для нее, говорил он, это было средством навсегда приобрести право на благодарность императора и после развода получить блестящее вознаграждение. Жозефина, вся в слезах, пошла к императору, но не для того, чтобы поднести ему свою жертву, а чтобы потребовать объяснения. Наполеон, застигнутый врасплох, не решился воспользоваться этим случаем как поводом для разговора и разрыва. Он отступил; утешил и успокоил Жозефину, обещая заставить замолчать Фуше, и, в случае надобности, его уволить. Действительно, он жестоко распек министра, а затем уехал в Италию, оставив все в неопределенном положении.[620]