И не важно, жив ли твой отец. Отец не умирает. Договариваясь о покупке земли для его могилы, высыпая на его завернутое в саван тело красноватую землю из мешочка, землю, собранную возле КПП на шоссе Модиин — Иерусалим, глядя на демобилизованных в пятнистой форме, швыряющих лопатами на гроб комья земли, и выкуривая сигарету, от которой выступают наконец слезы, — ты не остаешься без отца, ты просто репетируешь свою смерть. Человек перед тобой прыгнул. Теперь ты — первый к люку, и инструктор-кукушка уже начал свой мерный счет.
Но если ты безотцовщина, лицо на портрете, лицо Ребе, говорит: «Твой отец — я».
Портреты Каменского Ребе можно видеть на тысячах входных дверей, на обложках книг, на календарях и лобовых стеклах машин, на фасадах небоскребов, мусорных баках и спичечных коробках, но хасиды до сих пор спорят: вешать портрет Ребе в синагоге или нет.
Ехиэль не просто придерживался первого мнения. Он был весь первое мнение.
Мать Ехиэля, йеменская еврейка, девчонкой попала в Нью-Йорк, вышла замуж за торговца гашишем, родила Ехиэля и двух его сестер и погибла бы, как погиб ее муж, не пойди она работать на кухню в Каменскую ешиву, вместе с которой переехала в Белоруссию. Ехиэль вырос при дворе Ребе, в Камне. Ребе освещал его жизнь с пяти лет. Ехиэль считал, что его портреты нужно вешать везде. Но было еще одно соображение. Подсознательно или надсознательно Ехиэль мечтал, что через сорок-пятьдесят лет на дверях синагог, копилках, лобовых стеклах машин, на фасадах небоскребов и на спичечных коробках будет его собственное лицо.
8
Ехиэль через коридор прошел на мужскую половину синагоги и присел за стол, покрытый белой скатертью. Рассказывал огромный, заросший русыми с проседью волосами хасид:
— В семьдесят третьем мы сидели в одном из фортов под обстрелом и бомбежкой неделю, снабжения не было, мы держались на запасе и почти не выходили наружу, только иногда на огневые позиции. Когда неделю сидишь в бетонированной комнате без окон, неделю не видишь неба и давно уже не знаешь, день или ночь, потому что даже радио слушать не можешь — я был ответственным за связь и круглые сутки слушал только рацию и глухие разрывы, от которых сначала кажется, что все разлетится, а потом привыкаешь, — ощущения меняются. Выходить мне было незачем: даже туалет был в помещении. И вдруг я встал и вышел в коридор. Не знаю зачем. В тот же момент как будто ударили кувалдой, и комната, из которой я только что вышел, от прямого попадания сирийской бомбы превратилась в пыль. Лехаим!
Ехиэль оглядел стол, в торце которого сидел. На краю скользкой полиэтиленовой скатерти блестела рассыпчатая световая дорожка. Между одноразовыми тарелочками с картошкой, крашенной под семгу селедкой и солеными огурцами лежало много рук и одна лысая, болезненно красная голова. Толстые полуразжавшиеся пальцы этих рабочих рук походили на грузчиков, которым дали наконец двадцать минут на перекур. Красная лысина выражала покой, близкий к вечному. Две или три руки сжимали пластиковые стопки с водкой. Ехиэль придвинул к себе похожее на пепельницу тяжелое стеклянное блюдце с маслинами. Сроду не видел он таких неказистых маслин. Б Белоруссии маслины, как все колониальные плоды, были впечатляюще крупными, с масляными бликами на круглых боках. Плодами масличного дерева благословляется земля Израиля. Маслины в Израиле должны быть размером со стоваттную электрическую лампочку и так же светить. А это что?! Мелкие, костлявые, защитно-бурого цвета ягоды на блюдце были как будто не собраны человеком, а сбиты бурей вместе с черенками и листиками. Ехиэль нерешительно положил маслину в рот.
Да-а-а. У колониальных маслин был только один приглушенный уксусом вкус. Местная маслина отдавала зимним воздухом, маслом, лимоном, своей ушедшей горечью. Она была насыщающей, настоящей. О, если бы экспортеры израильских маслин прочли эти строки, зачли мне их за рекламу и… Мечта, мечта роскошная, как масличная крона, и бесплодная, как облако над ней…