Что оказалось непросто. Какое бы жуткое варварство ни сотворили с ритуалом церковной службы, оно было ничем по сравнению с осквернением ритуала светского. Латинский исчез полностью — его заменили монотонным, тягостным английским в стиле телеведущих, на который с рабской покорностью перевели звучный источник, сделав его как можно более «прямым» и доходчивым. Видимо, благонамеренным вандалам, которые вместе с водой выплеснули младенца, а также уронили и саму купель, даже в голову не пришло, что ритуал — это проникновение в непознаваемое, и оно может произойти только минуя путь познавательный: через пробуждение, аллюзию, метафору, заклинание — инструментарий поэта.
Месса не отправлялась на языке той области, в которой ее проводили. Как и политика, богослужение теперь стало местным, и благородства в ней осталось не больше, чем в политике. До «реформ» собственные причуды священника — будь он святым, отъявленным головорезом или посредственностью вроде старого отца Смога — отступали перед вневременными ритмами универсального письма. Теперь же у священников появилась огромная свобода действий в отношении того, как служить «современную» мессу, в результате чего из ровного прежде строя теперь торчали «индивидуалисты» всех мастей.
В одной церкви, куда я по ошибке заглянул, священник развел болтовню на целый час; похоже, главной его целью было, как он это себе представлял, веселить добрых прихожан до упаду. Несколько совершенно неуместных высказываний, которыми священник сдабривал проповедь, были слово в слово содраны с монолога Леттермана, [72]вышедшего несколькими днями ранее. Музыку взяли из нового сборника католических гимнов, сменившего августейшую, тысячелетней давности церковную музыку, которая в семидесятых-восьмидесятых была снабжена лишенной мелодичности бессмыслицей, боготворимой клерикальными ничтожествами, чьими музыкальными кумирами были Джон Денвер и Эндрю Ллойд Уэбер. Все это сопровождалось живенькой какофонией из гитары, скрипки и саксофона, С гимном к святому причастию было получше — я узнал джазовую композицию «Raindrops Keep Falling on My Head».
В конце концов мне попалась аккуратная церквушка — церковь Тела Христова — неподалеку от Колумбийского университета на 121-й улице; служил в ней суровый монсеньер, который не замарал себя надругательствами над литургией, читал проповеди краткие, наполненные глубокой мудростью, а по воскресеньям служил полную праздничную мессу на латыни, сопровождаемую григорианскими песнопениями. С этой церковью меня связывали и другие, более прочные узы: в 1938-м в ней принял католическую веру Томас Мертон, тот самый, который потом стал цистерцианцем, руководствуясь в жизни Уставом святого Бенедикта. В сороковых годах в этом же квартале вырос мой старинный приятель Джордж Карлин; его дом находился всего в двух шагах от церкви, которая вне всяких сомнений вдохновила его на кое-какие идеи, однажды прозвучавшие в его первой, вызвавшей фурор комедии «Клоун в классе».
Даже если бы я не набрел на эту церквушку, я бы нашел способ отделаться от уродливой практики новой, реформированной Церкви. В качестве демонстративного неповиновения отцу Джо я утащил из Квэра полный сборник молитв на каждый день на латыни, которые и проговаривал, практически все, семь дней в неделю — последний раз я это делал еще первокурсником в Кембридже.
Трудно было скрыть от Карлы тот факт, что несколько раз в неделю я тайком сбегаю на мессу. Поначалу мне было неловко — ведь раньше я вовсю высмеивал подобную набожность. Но, как; ни удивительно, Карла отнеслась к этому с уважением. Однако я скрыл от нее то, что до сих пор взращиваю в себе монаха В обстоятельствах, подобных нашим, такое было бы равносильно неверности.
Молитвы вновь укрепили меня, вернули к традиции, в которой я чувствовал себя как дома И неважно было, монах я при этом или не монах. Мне давно уже открылась сила постоянного чтения молитв, магическая власть псалмов. Но теперь они подействовали еще сильнее. Когда я был молод, чтец псалмов казался мне каким-то далеким, а сами псалмы — затянутыми молитвами, которые иногда возносились до великой поэзии, но чаще их приходилось стоически выслушивать. Теперь, вступив в средний возраст, я стал улавливать настроение и чувства чтецов. Один из голосов очень напоминал мне голос современного нью-йоркца — меня самого или тех, кого я знал, — маниакально-депрессивной, самоуверенной личности, иногда в приподнятом настроении, иногда в унынии, но чаще в раздражении, на чем свет поносящей своих подлых врагов и беспомощных друзей, всегда скулящей Господу, что ее, мол, обделили. Все с тем же, хорошо узнаваемым постоянством.
Покой и счастье медленно, но верно возвращались, осеняя наш брак. Атмосфера перестала быть напряженной. Все шло так хорошо, что мы даже начали задираться — так, всего пара-тройка пробных выпадов, — чтобы проверить себя. Проверка прошла успешно.