Неудивительно, что от богохульства я испытывал головокружительный восторг. Это было ни на что не похожее озорство, глубоко личный протест. И возникавшее дурное предчувствие, эта тень страха, не имело ничего общего с чувством вины или боязнью ада. Оно было всего-навсего естественной реакцией на освобождение, ослабление канатов, отрыв от скалы, минутное колебание перед прыжком в независимость. Богохульство было символом тех больших надежд, которые я возлагал на «Пасквиль», причастностью к другим, не религиозным учреждениям, исполнением, хоть и с большим опозданием, обряда крещения, пройденного мной десятью годами ранее в кембриджском Театре искусств.
Впервые с тех пор, как я встретил отца Джо — а прошло уже шестнадцать лет, — у меня не возникло потребности в этом штурмане, смотрящем вперед. Я учился у других, более опытных мореплавателей. И не только элементарному выживанию, но и непростому искусству наводить в море ужас на других, ходить под парусом вроде пиратов с острова Нью-Провиденс, с легкостью обгоняя огромный галеон заплывшей жиром, коррумпированной империи у самой кормы и… пуская ублюдков ко дну одним-единственным выстрелом.
Глава тринадцатая
Да, пиратов вроде… Майкла О’Донохью.
О’Донохью был личностью экстраординарной, плутониевым стержнем в сердечнике «Пасквиля», столь же известный готовностью ниспровергать истины, сколь отец Джо был известен скромностью и миролюбием. Однако обоих что-то объединяло.
Свалявшиеся каштановые завитки волос окружали бледное, с резкими чертами лицо, на котором выделялись кроваво-красные губы — камера смертника, сулящая некроз от бесчисленных «Вирджиния Слимз». О’Донохью писал с невероятной меткостью, каждое слово стояло на своем месте — прямо лезвие бритвы, спрятанное в истекающем слюной рту в качестве amuse-gueule.[48] Ему был присущ редкостный дар выставлять как потешное то, что обычно вызывает отвращение. Он был самым смешным из всей команды — где О’Донохью, там смех. Однако несмотря на раздававшийся отовсюду гогот О’Донохью не обманывался; он считал, что смешить людей — самая низшая форма юмора.
Спустя несколько недель после моего появления в «Пасквиле» мы, к моему собственному удивлению, поладили. И начали собирать материал для первого комедийного альбома под названием «Радио Диннер». Из соображений экономических, да и экологических тоже Джуди и дочки теперь были спрятаны в старинном каменном доме неподалеку от Долины Делавэра — местечка, в котором я купил дом несколькими годами ранее, еще когда моя чековая книжка, как, впрочем, и я сам, отличалась завидной толщиной.
Путь туда был не близким — несколько часов на автобусе. И обосновавшийся в самом Нью-Йорке О’Донохью выделил мне кушетку в своей просторной, насквозь продуваемой квартире, переделанной из бывшего промышленного склада в районе Сохо. Квартира была битком набита всякой всячиной викторианских времен, имевшей странное и даже путающее назначение: скамеечка для подагрических ног, конечности манекенов, серебряный ножичек для чистки виноградин, преставившиеся куклы, чучела животных, нечто, имевшее вид ссохшихся голов или давно сдохших грызунов, зловещего вида дагерротипы. А еще — картонные папки — повсюду — в каждой из которых хранились исключительные по своей чудовищности комические хайку.
О’Донохью был родом из провинциального городка Рочестера, штат Нью-Йорк, и образование у него было под стать, однако он выуживал свои остроумные фразы и идеи откуда только мог: из Кафки, из наклеек на спичечных коробках, из старых номеров «Лайфа», из оригинала «Носферату», из «Книги общей молитвы», из сора и вздора всяких контркультур, связывая то, что, казалось бы, никак не вяжется друг с другом, творя поэзию юмора. О’Донохью говорил отрывистыми, рублеными фразами — как будто колья вбивал; благодаря этой манере избитое «нагородить» обретало новый смысл Он и в самом деле наносил выпады, бросал, отрезал; выбранные им слова отличались остротой тонкого стального клинка. Парируя, вы действовали на свой страх и риск — с О’Донохью можно было тягаться, только атакуя его.
Вскоре я понял, что благодаря постоянному словесному поединку я начинаю думать, говорить и писать по-американски. Американский оказался резче, тверже, острее, чем те обтекаемые фразы, которым я научился с детства: «Слушай, Хендра, опять ты ударился в философствования. Знаешь, это все равно, что снимать кожуру со вполне здоровой шутки».
Даже не знаю, что он там думал обо мне. Я был белой вороной в его кругу из обитателей центральной части города, сходивших с ума по «Велвет Андеграунд»; я был одного с ним возраста, но женат и с детьми. Дети и родители очень интересовали О’Донохью — для моего первого номера он написал свою самую сильную вещь, вроде «Вьетнамской книги детей»: сахарно-сладкий, небесно-голубой сувенир о первом годе младенца вот только младенец — один из тех самых, прошитых пулеметной очередью во вьетнамской деревне Ми Лай. Или взять, к примеру, мистера Майка из программы «Прямой эфир в субботу вечером» — тот еще чокнутый loco parentis.[49]